Фитиль для керосинки | страница 56



Чайки кричат… и он сзади… его голос… и она положила руки себе на груди, так что соски в центры ладошек уперлись — его ладони… а он сзади прижался всем телом, и сам переливается в нее весь… и словами… «Люся… Люся… Люся… слов нет… не могу сказать, Люся… а если скажу — совру, будто роль затверженную… все слова чужие будут, потому что столько раз сказаны… зализаны, захватаны, перековерканы… Люся, Люся… …о ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои черные под кудрями твоими; волоса твои, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской; два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями. Сотовый мед каплет из уст твоих… запертый сад, сестра моя, невеста, заключенный колодезь, запечатанный источник…» И я буду пить его, только я… Она очнулась оттого, что не кричали чайки, и наступившая тишина разбудила не спящую ее… они сидели белой лентой на песке вдоль сырой полосы в свете угасающего вечера — самое белое, чистое, верное, что осталось на свете… Пахло морем, дегтем, синевы вороньего крыла металлом… неожиданным холодом открытых ворот позади сцены, когда выносят декорации после спектакля… и она уходила туда вслед за ними — в другую страну, где не кричат чайки…

Третий звонок

Третий звонок теперь не давали. Неуловимо, миллиметрово сдвинулось его лицо за стеклом. Ей показалось, что это ее качнуло, но тень пробежала по его лбу, щекам, проплыла, и мертвенный белый свет бросился на глаза, на лоб, снова уступил место тени от проплывающего столба и… пошло, пошло медленно, бесшумно, неотвратимо вдоль перрона это мелькание проплывающего мимо всего оставляемого здесь на его лице… и она читала, читала по нему, не отставая несколько секунд, а потом замерла и прикрыла ладошкой рот, чтобы не закричать, что все это неправильно, жестоко и напрасно… Теперь она шла по темным сырым улицам ноябрьским городом от Трех вокзалов по Садовой вниз через Сыромятники, по Яузе до устья, через мост, по зауженной забором стройки набережной Обводного канала. Тут она остановилась ровно напротив своих окон, темнеющих на другой стороне водной преграды, на том самом месте, где вчера еще он стоял и смотрел на нее через тюлевое прозрачное дуновение… словно во сне…

И он в это время ее длинного пути к дому, удаляясь от него, стоял у вагонного окна, и проходил вместе с ней весь путь, и тоже остановился на том самом месте…

Это и удивило их больше всего, даже поразило друг в друге с самого первого момента странного неожиданного знакомства на концерте, незначащего разговора, как обычно в первые минуты, но уже явно, удивительно четко обозначенного совпадения не только направления мысли, но выговариваемых слов, а потом и непроизносимых, но оттого легко исполняемых желаний… с первых слов, с первых провожаний, с первого вечера, первой ночи… Они не говорили этого ненужного — ждал всю жизнь… будто мы вместе много лет… никогда хорошо так не было… — потому что это было совершенно напрасно, даже непредполагаемо очевидно, а потому совершенно лишнее — они вообще не говорили о сродстве своих ощущений, обескураженные этим невероятным и неиспытанным прежде обстоятельством, а лишь о том, что надо было давно сказать, но только не было того другого — кому. И вот он — этот другой, вернее бы было сказать: продолжающий меня, неотделимый… чьей-то злой волей скрываемый столько лет, а теперь вот непонятно почему и по чьему велению предоставленный для соединения и счастья… Так они стояли опять вместе, разделяемые все большим расстоянием, и опять продолжали свой бесконечный рассказ один другому о том, что было до, во время непонятно зачем устроенной с рождения их разлуки. Он прижался лбом к холодному стеклу, к черноте беспросветной ночи, ощущая, как она приложила ладонь к своему пылающему лбу, приплюснула другой ладонью грудь под пологом пальто, явно ощущая теплоту его руки — и оба зажмурили глаза.