Осажденный город | страница 37
«Мать и не заплачет», — сказала Лукре-сия, и это обидело Ану. Становилось ясно, между напорами дождя, что, если мать и не заплачет, Лукресия не много потеряет от этого — ведь тогда она будет уже мертвая и уже кроткая.
Девушка продолжала: «Матери и не следует плакать, ведь Персей, например, не плакал, когда…» Ана быстро кивнула в знак согласия и в отместку юноше, который на столько часов выкрадывал у нее дочь.
Но, признав, что Персей и тут не станет плакать, она тем самым приняла бы приговор дочери и в отношении себя, да и само сравнение нельзя уж будет опротестовать. Потому она промолчала, в то время как Лукресия обрела перевес в силе и горечи, — вот как легко оказалось убедить мать… Впрочем, опыт должен бы научить ее, что безнадежно ждать, чтобы мать запротестовала. Потому еще, что по роли, какая досталась матери, характер у нее был еще слабей, чем в жизни.
— Потому что вы останетесь одна, мама, и вам не придется платить за мои наряды, а если заскучаете, то можете даже подруг завести…
Ана отвечала полуулыбкой на перспективы, обрисованные Лукресией; и с затуманенным взглядом, уже погруженным в будущее, почти соглашалась.
— И вы, мама, могли б выйти замуж за отца Персея… — продолжала дочь, в ужасе от мысли, что этот краснорожий толстяк может и пренебречь ее дорогой мамочкой. Никогда она еще не осмеливалась на такое, и обе взглянули друг на друга с удивлением. Мать задвигалась в своем кресле, покраснев:
— Скажешь тоже, девочка!.. — проговорила она кокетливо.
Лукресия испугалась и добавила осторожно:
— Ну, если не хотите, родная, так все-таки будет вам свободней…
Ана быстро кивнула, в одно короткое мгновенье взглянув на дочь и отведя взгляд с недоверчивой улыбкой.
Но девушке почудилось удовлетворение в этом взгляде — и что-то порвалось наконец у нее внутри с глухим треском, и, наскоро проглотив пищу, она вскочила со своего стула — и вот она уже на коленях перед матерью, которая смотрит на нее в испуге, вся красная от радости…
— …Мама, как наша жизнь грустна! — вскрикнула дочь, зарывая лицо в колени матери. («А танцы-то, танцы-то как?» — нашептывал ей дьявол.)
Ана пробормотала что-то, устыженная и обиженная.
— Не нахожу! — закончила она почти враждебно.
Но пока краска жгла ей лицо, и вся комната, невидимая ею, бешено вертелась кругом них, девушка поняла, что не грусть вызвала ее порыв. И что она не может выносить это немое существование, которое всечасно давило ее, эту комнату, этот город, всю эту массу посуды в буфете, чучело птички, готовое пролететь по дому с соломенным своим нутром, высоту заводской трубы — все это неудержимое равновесие, какое одна лишь лошадь может выразить в гневном топоте копыт… Вот это веселье так веселье, его ничем не сломить, разве что военный оркестр перервет, пройдя по улице и заставив все окна города распахнуться одно за другим.