Райцентр | страница 33
Мама подливала масла в огонь. Что такое какой-то там текстильный в сравнении с университетом?! Все великие люди учились в университетах! К началу занятий, через неделю, Алик был уже готов поехать и забрать документы. Но вмешался отец. Алик был у них поздний ребенок, и он редко выражал недовольство сыном открыто, предпочитая направлять и воспитывать его через мать. Но здесь он не выдержал, состоялся довольно резкий разговор. Отец говорил сыну о том, что суета и инфантилизм никогда еще не рождали толкового ученого, переводчика или художника. Алик поссорился с отцом, наговорил ему грубостей и уехал на Узловую. А проучившись в текстильном два года, обложился учебниками и стал готовиться заново поступать, но теперь уже окончательно, в университет, на филологический, на романо-германское отделение. Он раздвоился. Днем ходил и слушал ставшие теперь неинтересными лекции, вечерами готовился в университет. И не поступил опять, вернулся в текстильный, сидел, слушал постылые лекции, зачитываясь украдкой бестселлерами. И теперь, через столько лет, часто говорил Юле, что с его знаниями языка — можно работать где угодно: и гидом, и в школе, и давать частные уроки. Все можно… Если бы не прописка, не работа, не комната, которую, как он утверждал, вот-вот должен получить. Словом, прошло всего несколько лет и от того Алика, самоуверенного, красивого и самого талантливого в группе, остался довольно нудный, располневший молодой человек, не вынимающий изо рта сигареты, с обломанными ногтями и бесконечными прожектерскими речами о несовершенстве мира и срочных мерах по его переустройству. Мер никаких не принималось. Марались кипы бумаги, проделывался титанический труд, попахивавший явной графоманией. Мир вокруг Алика, как он говорил, был наполнен дисгармонией, рутиной, конформизмом и приспособленчеством. Слова из уст Алика слетали быстро, сыпались как горох. И все иностранные, заковыристые, звонкие, как пустые ведра, когда их бросаешь в колодец и они летят и бьются о гнилой сруб, издавая долго, на всю длину цепи, металлический звук. Не было воды в том колодце.
А мама бомбардировала сына письмами, умоляла не убивать талант и призвание на «какое-то там смазывание роторов и стабилизаторов». Мама малейшего представления не имела, чем занимается ее сын. Она видела его Лившицем, Анненским и Лозинским. Она презирала любую другую профессию, кроме перевода. Она продолжала жить в Куйбышеве, теперь уже одна: отец умер. По старым знакомствам у нее остались какие-то связи в издательствах. И каждые две недели она писала Алику письма, и все они состояли из советов и поучений, заветов и пожеланий: кого сейчас надо переводить, а кого ни в коем случае, в какой журнал и что надо посылать. Мама искренне желала ему добра, но глаза и руки ее были бесконечно далеки от Узловой. «Переводи Сименона, сейчас все переводят Сименона! Сейчас легче всего «пробить» детектив, не теряй время даром! Посылаю тебе последнюю его книгу!» — писала она в очередном своем послании. Мама с лихостью употребляла слово «пробить» и гордилась тем, что она современная, что говорит на одном языке с молодежью. В следующем письме крупным красивым почерком она возвещала на четырех листах: «На днях вышел кошмарный перевод Сименона. Я пришла в ужас, прочитав эту галиматью! И сразу же подумала: неужели мой мальчик, мой котик не мог бы утереть нос всем этим шарлатанам от искусства, этим шаманам и выскочкам, со словарным запасом, пригодным лишь у пивного ларька! Кошмар! Не читай! Не надо! Твое чувство ритма и диалога отменно, твое описание пожара в доме терпимости меня просто потрясло! Так держать! Это святые места! Так еще не переводил никто, даже великий Маршак, мастер перевода! Но ни в коем случае не увлекайся мастерством, не становись мастеровым! Ничего не делай, ни строчки, без искры и божественного вдохновения! А оно у тебя есть, поверь мне, ЕСТЬ!!» И все эти огромные, как шесты для прыжков, восклицательные знаки звали Алика на борьбу с рутиной и шаманством в литературе. Они усаживали его опять и опять за стол, и он ночами напролет высекал из себя искры божественного вдохновения, рвал в клочки бумагу и ломал чешские фломастеры, которые подарила ему Юля. А она в это время спешила к нему сквозь завьюженные пространства, сквозь молчаливую боль одиночества, в 11,4 метрах, в Райцентре, когда сколько ни зови, ни плачь, все равно никто не войдет в комнату и не спросит, почему ты лежишь, уткнувшись лицом в подушку, сухим постаревшим лицом.