Синагога и улица | страница 50



Для портнихи начался ад. Иначе как «выжатым лимоном» или «тощей доской» Мойшеле ее не называл. Но как бы больно это ни было для Нехамеле, еще больше она боялась прозвища «разведенка», которое ей обязательно приклеят, если она уступит. Поэтому страдала и молчала. Она держала дом в чистоте, делала покупки, готовила и подавала на стол молча, боясь взглянуть на черные как смоль усы над полноватыми губами ее мучителя. Ей казалось, что все его зло и грубость сосредоточены в этих холеных усах, которые прежде так ей нравились. Муж, со своей стороны, постоянно провожал ее удивленным взглядом. Он не мог себе представить такого упрямства в этой маленькой пришибленной бабенке. Если бы она бушевала, он бы только посмеялся. Именно потому, что она страдала молча, ее временами становилось жалко. Все-таки сирота. И в то же время он все сильнее ненавидел Нехамеле по мере того, как убеждался, что она относится к замужеству настолько всерьез и не собирается отступать.

На него напала тоска. Он ходил помятый, как будто встал с похмельной головой, пропьянствовав всю ночь. Утром он уходил на работу, не побрившись, возвращаясь вечером, не мылся, даже не стряхивал с себя пыль и стружки. Он усаживался за стол хлебать приготовленную для него еду, рвал мясо грязными пальцами и запивал пивом, сельтерской или целой квартой холодной воды. Потом сидел у окна и смотрел во двор Лейбы-Лейзера. Голубоватым летним вечером ему было так тоскливо, что он, не в силах вынести немую тишину, поворачивал голову к жене, расставлявшей по местам вымытую посуду:

— Ты хотела, чтобы я из-за такой никудышной женушки, как ты, забыл Берту? Ведь она упруга, как пружина, а ты — тощая доска.

Подняв обе руки к полкам посудного шкафчика, Нехамеле неподвижно застыла и не ответила ни слова. Только когда муж снова начал тоскливо смотреть через окно во двор, она медленно опустила руки и еще медленнее ушла в другую комнату. Она остановилась между двумя кроватями и теребила пальцами край носового платка, зажатого в зубах, пока он не начал рваться. Так Нехамеле изливала свои гнев и боль, чтобы не плакать в голос и быть в состоянии и дальше выносить эти страдания, не сдаваясь.

Понемногу в обивщике произошла перемена. Он ожил. Песенку, которую он напевал, едва встав утром, он продолжал напевать и вечером, возвращаясь с работы. После ужина он брился, мылся, прихорашивался и уходил до поздней ночи. С каждым днем он становился все ухоженнее и веселее. Стал все дружелюбнее говорить с Нехамеле. Даже хвалил ее стряпню и высказывал беспокойство, что она мало ест. О разводе и о модистке больше не упоминал. Но куда он пропадает по вечерам, по-прежнему не рассказывал.