Тибетское Евангелие | страница 63



Люська-танцорка куда-то делась незаметно. Наверное, в женской палате уже отдыхала, так я думал.

Я всех поприветствовал, сказал всем: «Здравствуйте!» — а мне никто не ответил. Тихо, тихо сел я на койку, пружины простонали подо мной, и стал медленно гладить себя по горячим после душа коленям и поджимать под себя босые свои, натруженные ноги. Потом юркнул под одеяло. Оно было вытертым, очень старым. Почти как я. Нет, я еще не стар, если красотка тангера на меня покусилась! Я вытянул под одеялом ноги и закрыл глаза. Минута отдыха. Отдохни, Исса, это тебе заботливо разбили палатку посреди человечьей пустыни. Солнце не бьет в глаза. Мороз не целует пятки. Отдохни. Помолчи.

И я заснул.

Проснулся оттого, что над моим ухом бил, кто-то жестокий бил в медный гонг.

Я разлепил глаза и увидел, что над койкой моей стоит человек с головой журавля и остервенело лупит столовой ложкой в украденную на раздатке кастрюльку. Бом, бом, бом!

Я выбросил из-под ветхого одеяла ноги, сел на койке, потер ладонью лицо и улыбнулся музыканту.

— Неплохо получается, — похвалил его. — Отличный барабанщик! Из оркестра?

Больной швырнул мне в лицо кастрюлю. А ложку швырнул в окно.

Я прижал ладонь к разбитой скуле. Боль тихо текла вверх, к подбитому глазу.

— Исса прощает тебя. Исса любит тебя, — прошептал я ему.

В палату ворвались два санитара, заломили за спину руки музыканту, закутали его в кусок черной длинной ткани, зашнуровали ткань на шее, под лопатками и под тощим задом черными шнурками, положили черное живое бревно на койку, а сестра уже стояла наготове со шприцем, как с белой горящей церковной свечой.

Я наблюдал, как мой обидчик через минуту крепко уснул, громко храпел, пускал слюну на подушку. До меня дошло: и меня скоро будут… вот так же? «Спасайся, Исса, — сказал я себе, — спасайся! Где твой нешвенный хитон? Где плащ твой холщовый, дорожный?»

На соседней койке сидел, крюча спину, старик с лицом, изрытым, как кора мощного кедра, глубокими грубыми морщинами. На вид ему было сто лет, а может, и все пятьсот.

— Я знаю, что ты здоров, — тихо сказал он мне голосом, похожим на дрожь хриплого тувинского хомуза.

— Да ведь и ты, наверное, здоров, — робко предположил я. Ноги мерзли. Я накинул на них одеяло. Щека опухла и заплыла, я, скашивая глаз, сам видел щеку: будто во рту яблоко держал.

— И я здоров, — кивнул старик. Глядел на меня длинным лошадиным лицом. Нежно вился серебряный пух вокруг смуглой лысины. Беззубый рот плыл изогнутой лодкой, плыл по времени, по тусклому сиянью палаты, по волнам ненависти, по слезной воде любви.