Инвалид детства | страница 13



          — Крепись, крепись, Татьяна, — поддерживала ее Пелагея, накрывая на стол, — он у тебя теперь как защитник Отечества, воин, значит, на поле брани убиенный, небось уж в самом Царстве Небесном пред Престолом Спасителя предстоит.

          — Какое! — махнула рукой Татьяна. — Да он, поганец такой, и до спиртного, и до женского пола охоч был — небось в самой что ни на есть геенне огненной Колька мой горит окаянный! Один Господь теперь у меня остался! — Татьяна вдруг завыла по-бабьи — глухо и бесслезно — и уткнулась Ирине в плечо.

          — Что ж, — Ирина мягко тронула ее за рукав, — в жизни надо испытать все!

          — Ты чего это, а? — вскинулась вдруг Татьяна, шарахаясь как ошпаренная от Ирининой руки и крестясь что есть мочи.

          Ирина испугалась:

          — Вы, возможно, меня неправильно поняли, — приветливо сказала она. — Я хотела сказать — надо пройти через все коллизии и оставаться выше их.

          Но Татьяна продолжала глядеть на нее, как безумная.

          — Это она думает, что ты ее испортить хочешь, — спокойно ободрила ее Пелагея. — А ты, Татьяна, ее не бойся, это мать нашего Александра, что за Лёнюшку письма писал, помнишь? Ее и отец Иероним пригласил завтра на трапезу.

          Татьяна успокоилась, но все равно отсела от Ирины подальше.

          — Что такое? Что значит — испортить?

          — Да заколдовать! — махнула рукой Пелагея. — Претерпела она от этих колдовок — теперь всех боится.

          «Вот она — загадочная русская душа», — вздохнула Ирина.

          О, нет — она никогда не унижала себя презрением к народу! Напротив, при всем своем неоднозначном отношении к серой толпе и вообще ко всякой безликости и бесталанности она всегда презирала в других любые признаки чванства и пренебрежения к сирым мира сего, считая эти чувства низменными, нуворишескими, плебейскими, в которых ей угадывалось инстинктивное желание причислить себя к лику избранных. Не нуждающейся ни в каких ухищрениях, ни в каких доказательствах и подтверждениях собственной исключительности, ей это представлялось унизительным для себя же самой.

          В кругу своих проевропейски настроенных знакомцев она всегда отважно кидалась на защиту всех этих «нищих духом», этих отверженных, этих мизераблей, горячо вещая о милости к падшим.

          Каждый раз, когда, оглядывая ее, изумленно спрашивали где-нибудь в Женеве или Париже: «Как? Неужели вы русская?» — она гордо и даже с вызовом отвечала: «Да! А это вас удивляет?»