Матюшенко обещал молчать | страница 30
— Не морочь голову, — сказал, — яйцо как яйцо. А может, ты петуха от курицы отличить не можешь? Так пойдем тогда, я тебе его покажу, он, понимаешь, под курицу замаскировался...
Тут подошел Витя Бричка, послушал, о чем говорят, и все поставил на место.
— Вот дурни! — сказал он. — Да куры всю жизнь так несутся. Что ж вы думаете, в колхозе или на птицефабрике государственный план по яйцам от петухов зависит? Кто бы это допустил?
— А от кого же он зависит — от председателя колхоза?
Спорили, спорили...
И вот после этого случая Матюшенко с грустью понял, что он уже давно стал городским человеком, оторвался от родных корней, забыл простые вещи и, может, даже пшеницу от жита уже не сможет отличить. И так захотелось съездить хотя бы на день в село, где он родился, что стал он думать об этом днем и ночью; ночью вдобавок снилось: степь — до самого горизонта, летний зной, кузнечики в траве куют и куют, дзень-дзень, дзень-дзень, жаворонок повис в небе. В дрожащем мареве едва виднеется далекое село, соломенные крыши над садами, блестит пруд. И чуть слышна песня. Кто поет, где поет — неясно. Печально или весело певцу — бог весть, а только от той песни набежит вдруг счастливая слеза — край мой отчий... Он, мальчишка, лежит на теплой земле, смотрит в небо и ждет вечера, чтобы собрать попавшихся в ловушки сусликов и нести добычу домой. А можно было и не лежать на солнце, а забраться в пшеницу, устроить среди высоких пахучих стеблей себе гнездо, поесть молока с хлебом, прихваченным из дому, и никому-то тебя не видно, и ты никого не видишь — небо да жаворонки. А потом сладко уснуть.
Когда Матюшенко об этом думал, у него, видно, делалось странное лицо, потому что жена спрашивала:
— Что это ты такой тихий?
— А что — ничего...
— Уж не заболел ли, глаза вон красные.
Он передразнивал супругу, — что с тобой, что с тобой! — подумать ни о чем нельзя человеку. Жена еще пуще удивлялась:
— Да о чем же думать — на работе все в порядке?
Дура баба..
И решил Матюшенко: поеду! Возьму отгул к выходному дню и поеду. Потому как не мог он больше терпеть эту внезапно свалившуюся на него муку.
Село, где он когда-то родился, бегал босиком и семь весен ходил в школу, было от города не так уж далеко, сто двадцать километров, но Матюшенко не был в нем целых двадцать лет — никого у него там не осталось. Отец и мать давно умерли: отец еще в тридцатом или в тридцать первом году, и он его не помнил, а мать — в войну, когда наши освободили село от немцев, а его призвали в армию. Старший брат Николай пропал без вести в первые дни войны, полег на фронте или сгинул в плену, кто знает, так что, когда Матюшенко в сорок шестом году демобилизовался по какой-то хитрой болезни почек (хитрой потому, что болело, болело, а потом как рукой сняло), то он поехал прямо в Н-ск, где, как говорили, грузчикам в порту хорошо платят. С селом его, кроме памяти, уже ничего не связывало.