Ветра в зените | страница 23
– Эй, эй! А ну как он тут нагадит?
– Пусть себе гадит.
– Это тебе – "пусть", корабль-то не твой.
– Если так, сам выноси за ним горшки. А вообще у тебя тут такой срач, что один малец воздуха не испортит. Что ты возил в этом трюме – навоз?
– Не, "головёшек".
– Оно и видно. Никогда не стал бы возить рабов.
– Да ну? А если хорошо заплатят? Очень хорошо?
– Всё равно не стал бы. Грязи уж больно много. Не люблю.
– Кончай болтать. Пошли отсюда, в самом деле.
Голоса отдалились, превращаясь в бормотание, и стихли. Клаус сжался.
"Не верю. Не верю. Не верю!
Как они могут так равнодушно говорить о… они что, совсем глухи к чужой боли? Их совсем не страшит превращение в шейдов?
А ведь и в самом деле не страшит. Они здесь даже слова такого не знают".
От осознания данного факта Клаусу стало совсем худо. Позже он стыдился этого и изо всех сил старался не вспоминать, но тогда, в смердящей удушливой тьме, он заскулил и захныкал, словно искалеченный щенок. Ещё никогда в жизни ему не бывало так худо. Даже дома, под грузом собственного шейда. Пожалуй, если бы у него оставались на это силы, он возненавидел бы Лима с его трюками, из-за которых лишился окончательного избавления от всех и всяческих забот. Он бы возненавидел Анжи, засунувшую его в "саркофаг странника". Возненавидел весь белый свет и себя самого, как неудачника и медузу.
Но сил на ненависть не было. Окончательно измученный приступом острой жалости к себе, Клаус снова сдался мягкой и утешительной – о, очень мягкой! – хватке беспамятства. …боль ожгла бичом. Он не закричал лишь потому, что горло перехватило.
– Мрак и пепел! Гадёныш всё-таки обмочился!
– За такой-то срок? Ты бы и сам не стерпел. Давай, тащи его наверх.
Боль всё разрасталась: трясла, сжимала, рвала в клочья. Терпеть её дальше стало просто невозможно. Клаус со страстью, которая в нормальном состоянии испугала бы его первобытным неистовством, пожелал потерять сознание – и желание это исполнилось.
Когда он снова пришёл в себя, недавнее прошлое показалось дурным сном.
Он лежал на кровати, грубовато, но приятно обнимающей обнажённую кожу. В окно слева лился дневной свет – вернее, вечерний, судя по оттенку. Пахло старым деревом, воском, дымом, а ещё – чем-то кисловатым и терпким: своеобразно, но приятно. И лишь когда первое же движение заставило запротестовать суставы, а при косом взгляде вниз на запястье обнаружились жутковатые следы от верёвки, распухшие, синюшные – лишь тогда память перестала прикрывать прошлое пологом нереальности. Правда предстала во всём своём болезненном уродстве.