Любите людей: Статьи. Дневники. Письма. | страница 68



«Креститься и немножко как будто кланяться» — ясно, что это обидная и смешная комедия, зачем-то введенная в обычай. Дьячок над гробом — «бодрый, решительный», который «читал что-то громко с выражением, исключающим всякое противоречие», — он тоже совершенно не имеет отношения к тому, что произошло здесь; ему с его «исполнительской» бодростью и решительностью совсем не тем, видимо, надо заниматься. И чье это «противоречие» полностью исключается его тоном? Уж не Ивана ли Ильича, лежащего на столе?
А вот буквально «безобразное, которое усиливается стать прекрасным», — вдова Ивана Ильича, «невысокая, жирная женщина, несмотря на все старания устроить противное, все-таки расширявшаяся от плеч книзу». И опять тот же трезвый, тяжелый прием: вместо юмористического образа — описание, определение некоторого обидного для дамы обстоятельства, презрительно-равнодушная констатация факта, вместо ядовитого, как могло бы это быть, «вышучивания». А эти «странно поднятые брови» у всех дам, пришедших на панихиду к Головиным; Петру Ивановичу они представляются именно «странно поднятыми» , то есть неестественно, непонятно, по какому поводу поднятыми и что они должны обозначать, — что это, как не разоблачение выявленного в жизни лицемерия посредством всего лишь одного эпитета!
Даже комический эпизод с «бунтующим» пуфом и с неудавшимся изъявлением соболезнования и прискорбия — он ведь тоже изложен сдержанно, серьезно, почти протокольно: «Войдя в ее обитую розовым кретоном гостиную с пасмурной лампой, они сели у стола: она на диван, а Петр Иванович на… пуф». И подробно характеризуется, что это был за пуф, и затем — краткая беседа в прочувствованных тонах с самыми обыкновенными словами. «Смешное» раскрывается в «простом» указании: Прасковья Федоровна «сказала по-французски, что ей очень тяжело»; или в том, что она произносит самую обычную фразу: «Курите, пожалуйста», — одновременно «великодушным и вместе убитым голосом»; или в том, что Петр Иванович кланяется, но и не дает «расходиться» пружинам пуфа, зашевелившимся под ним, и т. д. Словом, действие идет как бы в двух планах: одном — внешнем, условном, и другом — подспудном, тайном, скрываемом то французской фразой, то учтивым поклоном, то «странным» изгибом бровей. А рассказ обо всем этом идет совершенно в одном трезвом толстовском стилистическом плане. «Глубоко серьезные глаза» Толстого даже будто и не замечают этих двух планов и отмечают лишь то, что видят, тем самым передавая с невероятным комизмом всю пошлую нескладицу, всю фальшь происходящего.