Любите людей: Статьи. Дневники. Письма. | страница 47



Такой двойной разоблачающий показ (того, что хотят показать, и того, что есть в самом деле) либо сохраняет у Толстого раздельность и последовательность (например, сначала: «Все любили его… жалко…»; а рядом: «восемьсот рублей прибавки…», «жена будет очень рада»), либо разоблачение идет более тонкими способами, непосредственно через словесный подбор, то есть так, что говорится одно, но так говорится, так оформляется, что сразу чувствуется фальшь и «другое». Например: «Курите, пожалуйста, — сказала она великодушным и вместе убитым голосом». Сразу безжалостно режет ухо фальшивый ненужный тон, фальшь раскрывается через соседство стилистически несовместимых выражений — такая прозаическая фраза произнесена сразу и убитым и великодушным тоном. Другой пример: рассказ о служебных делах Ивана Ильича, которые он мог исполнять, как исполняет виртуоз свою партию. Толстой описывает это тонкое умение Ивана Ильича, так глубоко удовлетворявшее его самого, чуть не с интонацией хвалебности и сочувствия талантливому и удачливому служаке. Но стоит только где-то в повторении, в обмолвке сказать о том же самом, но слегка иначе, изменив второй член этой формулы деления службы и жизни: «…он… чувствовал в себе силу всегда, когда ему понадобится, опять выделить одно служебное и откинуть человеческое», — как иллюзия пропадает и уже звучит глубоким обвинением всей машине бюрократии тот ужасный факт, что человеческое здесь остается вне служебного, что служебное — это не человеческое. Или последний пример такого же склада. Речь идет о бальных вечерах, которые устраивали у себя Головины в лучшую пору, и о том «лучшем обществе», которое у них собиралось: «…самый вечер был веселый. Было лучшее общество, и Иван Ильич танцовал с княгинею Труфоновой, сестрою той, которая известна учреждением общества «Унеси ты мое горе». Опять тот же прием, все можно как будто принять буквально — и веселый вечер, и хорошее общество, и то, что Ивану Ильичу случилось танцевать с княгинею Труфоновой, — до этих пор все вполне солидно и порядочно; но то, что говорится затем через запятую («сестрою той, которая известна…» и т. д.), сразу уничтожает эффект первой части фразы и, наоборот, выдает ничтожный провинциализм, пошлую суетность, царящую на семейных вечерах в доме Головиных.
О том, насколько определяющим для целостного восприятия повести является прием буквального, прямого «срывания масок», говорит, например, такой момент. Еще в самом начале описания болезни Ивана Ильича вполне выясняется подлинное отношение Прасковьи Федоровны к его страданиям. Толстой пишет: «Смирение свое Прасковья Федоровна поставила себе в великую заслугу. Решив, что муж ее имеет ужасный характер и сделал несчастие ее жизни, она стала жалеть себя. И чем больше она жалела себя, тем больше ненавидела мужа. Она стала желать, чтоб он умер, но не могла этого желать, потому что тогда не было бы жалованья. И это еще более раздражало ее против него». Этот страшный отрывок, разоблачающий природу «семейного счастья» в буржуазно-бюрократическом кругу, остается памятен при всем дальнейшем чтении повести. Прасковья Федоровна появляется в ряде других сцен: с докторами, со священником, она выказывает нежное сочувствие мужу, прислуживает ему; но постоянно несчастный Иван Ильич с горечью и озлоблением чувствует то, что читатель уже