Рубеж | страница 46
Лушня едва держался на ногах, но все равно пошел посмотреть. Гринь отвернулся – разбойнику вливали в глотку густой соляной раствор. Потом крепко связали по рукам и ногам и, разрезав штаны, пеньковой веревкой перетянули соленой воде выход.
Медленно зашагали волы. Заскрипели колеса, закачалась кадушка с дегтем; Гринь шагал, потрясенный, вылупив глаза, разинув рот, не слыша черных чумацких шуток.
Вставало солнце. Обещало связанному разбойнику долгую, долгую смерть.
Потом сломалась ось. Остановились волы, запререкались погонщик с дядькой Пацюком, кашевар Петро невозмутимо взялся готовить кулеш – пока разгружали потерпевший воз, да пока снимали колеса, да пока меняли ось, да бранили недобросовестного кузнеца…
Гринь все оглядывался. Ему даже казалось, что он слышит первые крики умирающего разбойника.
А стоянка затягивалась. Поставив ось, сели завтракать; на куске полотна рядом с хлебом, десятком луковиц и куском сала лежал длинный резницкий нож.
Ветер поменял направление – и Гринь явственно услышал вопль. На этот раз не померещилось, нет!
Когда кашевар обнаружил пропажу ножа – Гринь уже бежал, пригибаясь, хоронясь за стеной травы, возвращался к месту ночевки, добежал, остановился, чувствуя, как бухает сердце – и отдается в голове, в груди, в руках…
Разбойник перевел на него мутный, безумный взгляд. Над ним вились мухи; Гринь замер с разинутым ртом, судорожно стиснул рукоятку ножа – зачем только вернулся?!
Разбойник застонал и вытянул шею. Как ягненок перед резником, ягненок с подбритой шеей, покорно подставляющий себя под нож.
Темная лужа на вытоптанной траве. И мало воздуха, мало, хотя кругом целая степь.
Гринь бегом вернулся к своим. Усмирил дыхание, явился как ни в чем не бывало, будто по нужде отлучался; оказалось, впрочем, что не только дядька Пацюк – все прекрасно все видели и давно все поняли.
На тот раз ему удалось легко отделаться – ну, приспустили вожжами шкуру, ну, поучили законы уважать… А больше всех ярился кашевар Петро – за нож, который Гринь так и бросил в степи.
– Сыночек… Гринюшка… ох горе горькое…
Он открыл глаза; материно пузо нависало над ним, ничего больше не было видно: ни лица заплаканного, ни натруженных рук, только пузо, где скрывалось чадушко, которое не по дням, а по часам растет.
– Пустите!
Вывернулся из-под ласк. Сел, поднялся, босиком побрел на двор – по нужде.
Снег таял под жесткими, потерявшими чувствительность ступнями. Утро? Вечер? Синеет небо, белеют столбы дыма над дымарями, чернеет одинокая ворона на плетне…