Последние назидания | страница 2



Малой Раде, подвизался дед – поляк по отцу, – сочиняя сугубо романтическую книгу о всесвитной кооперации . Экземпляр этой книги удивительным образом выжил в семье, я еще расскажу, каким именно. Я пролистывал эту книжку, в ней дед все больше упирал на пример отчего-то Австралии, где, если верить ему на слово, фермерская кооперация была поднята на невиданную высоту… Так вот, в бабушке, по-видимому, европейские веяния за годы эвакуации оказались перебиты советскими миазмами, и была она вполне здешним человеком, что нисколько не мешало ей, конечно, всей душой ненавидеть коммунистическую власть. Так что слухам о грядущих потрясениях, к которым непременно приведет проведение этого международного феста, как сказали бы нынче, она тоже с неохотой и оговорками, но поддалась, иначе ни в какой детский сад меня никогда не уступила бы.

А ведь прав был народ в своих предчувствиях: потрясения наступили, только со стороны неожиданной, и болезнь оказалась совсем другого рода, а диагноз – не медицинского ряда. Страна будто очнулась, отряхнулась, судорожно глотнула сквозного ветерка и принялась в массовом порядке слушать голоса , за что уже перестали сажать; иностранцы приезжали все чаще и гуще, зеленая молодежь училась

фарцевать , выменивая значки с юным Лениным с кудрявой головой – на жвачку, многие уже держали в руках или хоть видели издали зеленый доллар, по делу валютчиков расстреляли несколько человек, подслушав их разговоры в ресторане Арагви , – так говорила героическая легенда об этих ранних предвестниках перестройки , – задним числом приняв соответствующий закон, и Советский Союз надолго выпал из мирового правового пространства ; стиляги (по аналогии с

бродяги или доходяги ) пошли гулять по Невскому и по Броду, их укорачивали – от вихров до штанов, тунеядцы (то есть люди, вкушающие яства втуне) на Чистых прудах, согласуясь со своей этимологией, съели общественного лебедя Борьку, кончалась

оттепель , развивался застой , который и обернулся через полтора десятка лет новым приступом русского капитализма, и где-то в самом начале этого исторического процесса окончательного прощания с тоталитаризмом я, пяти лет от роду, оказался на детсадовской даче, вкушая свободу вместе со всем народом. Свободу в том смысле, что никогда до этой неожиданной ссылки дальше, чем на пару метров, от бабушкиного подола не отходил.

Конечно, я не понимал, отчего подвергся столь жестокой каре. За какие грехи я, безгрешный, оказался оторван от бабушки и матери, а также от отца – нечастого, впрочем, гостя, поскольку он преимущественно обитал в областях для меня чудесных, но редко доступных – а именно на улице Грицевец, в самом центре Москвы. Но и наша с бабушкой комната в Химках, откуда я был нежданно исторгнут, была хороша: и рыжий кот, и плюшевый мишка , и ширма с китайскими пагодами, и сказки Гауфа, которые бабушка переводила мне вслух с подлинника, и даже печальный рыбий жир для роста , уравновешивавшийся веселым гоголем-моголем , и палисадник с грядкой анютиных глазок, и аллея тополей, и каким-то образом выживший огромный огороженный совхозный , как его называли химкинские обыватели, яблоневый сад со сторожем-татарином, вооруженным берданкой с солью, и площадка для городков перед сараями, и старьевщик на телеге с впряженной в нее рыжей же клячей, посещавший раз в неделю этот уголок земли…