Лес повешенных | страница 12



Болога поежился, будто от холода, – дикий, цепенящий ужас охватил его.

– Страшно! Страшно-то как, господи! – пробормотал он, ни к кому не обращаясь. – До чего же страшно жить на земле!..

Голос его прозвучал как стон умирающего и потонул в заунывном рыдании воспрянувшего ветра.

2

Ночная мгла окутала землю и раскинувшееся на ней село, где солдат вражеских было сейчас куда больше, чем исконных мирных жителей. Притихшие темные дома пугливо жались вдоль длинной немощеной улицы, политой осенним дождем, истерзанной колесами сотен телег, что изо дня в день тащились на фронт с провиантом для воюющих и возвращались, отягощенные тем, что после очередного боя от этих воюющих оставалось. В сгущающейся тьме светились желтым неярким светом окна штаба, дивизионного лазарета и трактира, где помещалась теперь офицерская столовая.

По грязным улочкам, переговариваясь и бранясь, разбредались соглядатаи недавней казни. Поручик Апостол Болога шагал молча, неуютно чувствуя себя в обществе нарочито и укоризненно помалкивающего капитана Клапки. Он бы избавился и от неуюта, и от капитана, стоило только прибавить шагу, но ему все почему-то казалось, что тот собирается сказать нечто важное, но капитан словно воды в рот набрал, и Апостолу становилось невмоготу от его молчания. Черная, кромешная ночь овладела его душой.

Проходя мимо штаба дивизии, они услышали доносившийся со двора громкий голос генерала. Капитан приостановился.

– Простите, поручик, я вас покину... – сказал он извиняющимся тоном.

Не откликнувшись ни словом, не считая должным проститься, Апостол Болога зашагал дальше, радуясь, что наконец избавился от неприятного попутчика, само молчание которого действовало угнетающе. В липкой густой грязи увязали ноги, и все же Апостол убыстрил шаг, словно боялся, как бы Клапка не передумал, не догнал его и не стал бы опять выматывать душу своим тягостным молчаливым упреком. Вскоре Болога свернул в узкий проулок – в глубине его приютился дом, где во время отдыха поручик обычно квартировал. Из-под навеса сарая неслось громкое пение. Апостол удивленно замер, досада его взяла на денщика, не в пору распевшегося, но тут же он невольно заслушался – песня была своя, знакомая, румынская. Не окликая Петре, Апостол прошел в дом, но долго тыкался в потемках сеней, ища ручку двери, и снова его взяла досада: «Поет, балбес, нет чтобы помочь своему офицеру!..»

Наконец он нащупал проклятую ручку и отворил дверь. В комнате подслеповато мигала лампа с едва высунутым фитильком и задымленным пыльным стеклом. Апостол снял каску, швырнул ее в угол, на лавку, улегся на пышную деревенскую кровать, сложил на груди руки и уставился в законченный потолок. Чувствовал он себя хуже некуда, точно после тяжелой, изнурительной физической работы.