На бурных перекатах | страница 60
Выпили. У Одарки чего-то голова кругом пошла.
– Все, хватит пока, Веня. Как бы худо тебе не стало.
– Не станет. Я, когда выпью, хоть белый свет вижу. Давай, еще.
– Ну, давай. Лишь бы тот твой свет не на тот свет оказался. – И рассмеялась заливисто: – Белиберду какую-то смолола.
– Тот свет, тот свет, – ухватился он за слово и расхвастался: – А вспомни-ка, когда-а уже мне напророчили тот свет! И скольких пророков я пережил? Ого! Смотри! – Он стал загибать пальцы, перечисляя имена своих безвременно ушедших друзей. Голос его при этом затухал, и вот он уже только безмолвно, в каком-то удивлении шевельнул губами. Потом резко выпрямился, но тут же клюнул носом в стол: судорожно сгребая пальцами клеенку, потянул ее на себя и вместе с ней рухнул на пол.
Одарка, шатаясь, вышла из-за стола, подошла и склонилась к нему. Сил приподнять мужа не хватило, и она незлобно упрекнула:
– Совсем ослаб мужик. Говорила же: хватит! Не-ет, надо пить, пока не свалится. А ну-ка, поднимайся! – И уже с тревогой: – Веня, ты че это? Ты ж посинел весь, Веня? – Тревога сменилась панической догадкой: – Тошка, подлец, отравил...
Захватив руками грудь, еле доползла на коленях до кровати и приткнулась головой к подушке. Так их обоих и нашли: его у стола, ее у кровати. И если смерть Вениамина ни для кого не была неожиданной, то по поводу Одарки удивление было. Здоровая во всех отношениях баба: что в работе, что в выпивке. Все же сошлись в одном: с перепоя умерли оба – бутылок-то вон сколько в доме. И сильно сочувствовали убитому горем Антону.
А вид у него, и правда, был немного пришибленный, хоть и совсем по другому поводу. К нему той похоронной ночью подсел на кровать гость непрошеный (вот взял же моду без спросу приходить!) и давай нахваливать его. Хвалит, да руку жмет; хвалит да руку жмет! Ловко, мол, ты их укокошил, по-нашему, и путь-дорога тебе аккурат в наши обители, потому как теперь мы с тобой друзья-приятели закадычные. Будешь меня держаться – всю жизнь будешь хлеб с маслом кушать. Вскочит Антон: «Кыш-кыш, пропади!» – а на поверку-то и нет никого. Только прикорнет – этот кисель снова тут как тут. И не то, чтобы обнимает, а как бы обволакивает все его тело всей своей бесформицей, и растекается по жилам, и проникает в самую душу. Понимает Бузыкин, что блажь это в глаза лезет, и не верить бы ничему, не обращать бы внимания, но вот рука-то... Рука так саднила, будто под прессом всю ночь была. Так неужто и впрямь пожимал кто? Потому-то он утром и вышел во двор сам не свой: голова чугунная, в ушах перезвон малиновый, в глазах не то страх за себя, не то грусть-печаль по родителям.