На бурных перекатах | страница 37
Конечно, он сильно прокололся с этим моряком.
Но что толку теперь оправдывать себя? Вопрос в том, насторожит ли это Лукина, или он не придаст значения слабине Антона. Может быть, и спишет на подавленное его психическое состояние. Вид-то молодого, цветущего парня без ног действительно кого угодно лишит равновесия. Как бы то ни было, а с трудом приобретенное им тут какое-никакое, но все же спокойствие улетучилось. Опять нервы на пределе: вдруг да начнет этот дотошный следак копаться в том его прошлом. Правда, он один раз уже копался, но как-то обошлось: не всплыла тогда его связь с Шклабадой. При этой мысли его так и подбросило на койке. Чего это он так разволновался? Даже если Лукин о чем-то и догадался, догадку к делу не пришьешь. И раз уж Антона перевели в тюрьму, значит, майор закончил следствие и сдал дела. Он даже повеселел.
Больше всего он боялся именно этого майора – шибко въедливый, обстоятельный. С ним лучше не лукавить – видит насквозь. И все равно, прикинувшись овечкой, он его перехитрил. А что до моряка, так тот ведь ни сном ни духом не знает, кто он есть на самом деле. Детдомовец с полутора лет, там он обрел и имя, и фамилию, как читали они с Пряхиным в его документах. Своей-то он не помнит и не может помнить.
Ах, если бы в тех документах была его фотография, или Бузыкин увидел его раньше, то никакого визита к Медянским и не было бы. Не было бы больше здесь в помине и самого Антона. О существовании сына у Владлена он знал, но был уверен, что ребенок тогда же и умер, когда мать не вернулась за ним. От голода ли, от холода ли, но живым Бузыкин его не нашел. Впрочем, как и мертвым. Не до того тогда было. Конечно, обо всем этом не очень-то хотелось вспоминать, но жизненные пути столь неожиданны; и вот эта встреча с моряком едва не вышибла его из колеи. Однако он устоял и тут. В общем, «все ажур, все, Сонечка», как говорили в лагере его друзья-уголовнички. Не будет же майор теперь, когда уже сдал дело, заниматься выяснением личности моряка. Фу-у, ты, как все-таки можно самому себе вбить в голову всякие страхи. И расправляет плечи арестант: погодите, Бузыкин еще поборется за жизнь. И снова забрезжила-запилигала где-то внутри крохотной светящейся точкой надежда отделаться «четвертаком». Можно ведь рассчитывать на милость, если будут учтены его прежние заслуги перед государством. Мало ли врагов он порешил во славу родины? Не-е, это обязательно зачтется. И еще: не все его прежние деяния вышли наружу, да и последние не все доказаны, а уж выглядеть раскаявшимся старался он изо всех сил. Увидит на суде, что лизание башмаков судьям даст хоть какой-то эффект, не сочтет и это за позор и унизится до скотского состояния. Такое уже было с ним в далекой молодости. Как и тогда, игра стоила свеч! На кону – жизнь, а за нее он был готов на любые унижения. Вожделенный «четвертак» вместо «вышки» виделся ему спасением, а сам срок этаким мелочным, ничтожным – ну, прямо как временное неудобство в не очень приятной длительной прогулке. Там, в лагере, жить можно. А он знает, как там можно жить хорошо. Даже припеваючи. У него на это огромный опыт. И уверяет сам себя арестант: «Помилуют... должны помиловать. Бывало ведь даже наши „тройки“ заменяли „вышку“ на лагеря». Знает Бузыкин, что говорит: сам в этих «тройках» заседал не раз. Только не помнит, чтобы кого-то миловал. Другие – да, было. Вскоре он совсем успокоился и незаметно для себя вернулся в тот, столь знаменательный для него, двадцатый год.