Памяти Ахматовой | страница 18



Знаешь сам, половины из них

Злая память никак не истратит:

Набок сбившийся куполок,

Грай вороний, и вопль паровоза,

И как будто отбывшая срок

Ковылявшая в поле береза,

И огромных библейских дубов

Полуночная тайная сходка,

И из чьих-то приплывшая снов

И почти затонувшая лодка…

Побелив эти пашни чуть-чуть,

Там предзимье уже побродило,

Дали все в непроглядную муть

Ненароком оно превратило,


И казалось, что после конца

Никогда ничего не бывает…

Кто же бродит опять у крыльца

И по имени нас окликает?

Кто приник к ледяному стеклу

И рукою, как веткою, машет?..

А в ответ в паутинном углу

Зайчик солнечный в зеркале пляшет.


В один кошмарный день, когда ждать было совершенно нечего, великий и могучий русский язык тихо зазвучал в моем мозгу:


И казалось, что после конца

Никогда ничего не бывает…


Я не сразу сообразил, что не сам, не сию секунду это придумал. Что эти слова, вместе и порознь, всегда, значит, и до меня существовали. Что вот они, божественные голени, стихи, которые вообще не сочинены, а просто цитата из русского языка. Из его прозаических недр. Вообще чистейшая проза, лишь слегка метризованная.

Божественная поэзия создается как мраморная статуя – отсечением лишнего. Человеческая – аддитивна, лепится из мягкого, лишь с годами застывающего материала. Из глины?

Это – поздняя Ахматова. Но ведь точно такой же она была и в юности. В 1909!


И когда друг друга проклинали

В страсти, раскаленной добела,

Оба мы еще не понимали,

Как земля для двух людей мала…


И в 1912. Потом из этого вырос Бродский:


Я возвращаюсь. Лижет мне ладонь

Пушистый кот, мурлыкает умильней,

И яркий загорается огонь

На башенке озерной лесопильни.


Лишь изредка прорезывает тишь

Крик аиста, слетевшего на крышу.

И если в дверь мою ты постучишь,

Мне кажется, я даже не услышу.


А вот это нашептал мне некто задолго до того, как я смог толком оценить Ахматову (да и у нее на часах всего лишь 1911):


На кустах зацветает крыжовник,

И везут кирпичи за оградой.

Кто ты: брат мой или любовник,

Я не помню, и помнить не надо.


И, наконец, 1922 год:


Дьявол не выдал. Мне все удалось.

Вот и могущества явные знаки.

Вынь из груди мое сердце и брось

Самой голодной собаке.


Больше уже ни на что не гожусь.

Ни одного я не вымолвлю слова.

Нет настоящего – прошлым горжусь

И задохнулась от срама такого.


Чертов Найман, видимо, резонно, связывал этот жестокий опус с последующим, жутким и невероятным (1927):


Здесь Пушкина изгнанье началось

И Лермонтова кончилось изгнанье.

Здесь горных трав легко благоуханье,