В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва | страница 92



Мне кажется, живи Коля, он помог бы найти тропинку к сердцу ее новой семьи. Без него эта тропинка не отыскалась.

Помню я, как приходила к нам гостить Колина кормилица Авдотья, тихая и добрая женщина, неудачница в жизни, и как тихо, с глубокою и, казалось мне, сладостной горестью оплакивала она Колю. Плакала и няня, если случалась тут, придя к нам из богадельни. А у мамы в глазах стояли слезы, и глаза ее были похожи на Колины. Мне, ребенку и даже юноше, всегда было немного обидно от этих слез. «Ведь мы есть у мамы, – думалось мне тогда, – ведь я люблю ее». А я горячо любил ее. Я не понимал тогда, глупый, что ради нас и любовью к нам она и удерживала слезы по первенцу: не будь нас, слезы эти не стояли бы у нее в глазах, а лились бы обильней и неутешней, чем у няни и у кормилицы.

«Любовь к отеческим гробам» заставляет меня желать и просить у Бога великой милости лечь рядом с отцом и матерью в «мать земле сырой», и лечь я желал бы в одной могиле с Колей, под тем же белым камнем. Он потеснится, даст мне место, а мне легче будет лежать в земле вместе с «блаженным младенцем Николаем» (так всегда молилась по нем мама), и я не желал бы, чтоб прибавлялась еще какая-нибудь надпись на его младенческом белом камне… Мне будет казаться, что и меня прикрыла мама, всю ту бедную, запутанную и нераспутанную жизнь, тем же белым камнем с крестом, каким накрыла своего первенца, «не созданного для мира».

И жестока – а может быть, и милостива? – жизнь: маме не дано было проводить в могилу ни любимой матери, ни любимого сына. Она была тяжко больна и на ложе почти смертном встретила обе кончины.

Жизнь в новой семье была для матери буднями, длившимися четырнадцать лет. Это был сплошной ее рабочий день.

Надо было накормить, напоить, обуть и одеть дом в тридцать человек детей, родственниц, «молодцов», прислуги. До этого мама никогда не вела хозяйства[90], и, однако, впрягшись в хомут отцова домостройства, она так умно повела дело, так отлично умела быть и министром внутренних дел, и министром продовольствия, и просвещения в отцовском уделе, что никогда не встречала со стороны отца ничего, кроме заслуженной похвалы.

Я помню наш семейный обеденный стол в две сажени длины, тесно уставленный приборами. За ним сидят отец, мать, четверо братьев (нас, маленьких, кормят отдельно), шестеро или семеро сестер, гувернантка Ольга Ивановна, две дальние родственницы отцовой первой жены, живущие у нас в доме: Лизавета Петровна со странной фамилией Тренгейзер («Лизавета и Тангейзер» звали мы ее, когда подросли) и ее недругиня Прасковья Ивановна; эти пятнадцать-шестнадцать человек – своя семья, но обед никогда не проходит без чужих: обедают непременно то одна из тетушек, отцовых сестер, то одна из Тарасовых, кузин моих сестер; к ним прибавить нужно какую-нибудь подругу сестер или товарища братьев, оставленных ими на обед. Но и это не все. То отец, то старшие братья привезут еще кого-нибудь из города обедать – покупателя какого-нибудь или просто знакомого – и, привезя, просто спросят мать: