В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва | страница 117



убежденно считал именно этот роман Достоевского неправославным, старца Зосиму называл мечтательным и сентиментальным и решительно отметал всякое сходство между ним и оптинским великим старцем Амвросием. Вряд ли отец слышал что-нибудь о К. Леонтьеве (хотя катковский «Русский вестник»[117], где печатались и Достоевский и Леонтьев, временами получался у нас в доме: помню комплект за 1871 год с «Бесами» Достоевского и с «Аспазией Ламприди» Леонтьева), но, несомненно, и для отца моего, как и для Леонтьева, «монастырь старца Зосимы» не был православным монастырем (а православный монастырь отец знал и чтил), и весь образ старца Зосимы мог казаться соблазняющим на то, что Леонтьев называл «розовым христианством». Несомненно для меня, что и «Легенда о великом инквизиторе», и беседа Ивана с чертом должны были казаться отцу недопустимым вольномыслием около величайшей святыни – около Спаса Христа. И еще несомненнее, что образ растленного «родителя» Федора Павловича Карамазова, заражающего развратом все и всех вокруг себя, должен был казаться отцу, строгому семьянину, с чистой совестью выполняющему обязанности отцовства, образом, сеющим соблазн и колеблющим уважение к отцовству.

Понять же, какая глубина религиозного утверждения таятся у Достоевского за этими realia[118], и дойти до realiora[119] его романа отец был не в силах.

Сжигая роман Достоевского, он карал прежде всего отвратительного Федора Павловича, осуждал распутство и безверие в его сыновьях, карал, мне кажется теперь, «карамазовщину», боясь ее для своих детей и оберегая от нее свою семью.

Это охранительное начало веры было в отце очень сильно, но будь в нем, как это часто бывало в людях его века и среды, оно одно, оно привело бы его к сухости, к холодности, к суровости.

Ничего этого в нем не было.

Отец мой был истинно добрый человек и всем сердцем понимал, что «вера без дел мертва»[120].

В доме у нас никогда не было счету куску хлеба. При большой, даже исключительно большой семье (в наличном составе семьи бывало до двенадцати детей), дом наш кишел бедными родственницами, свойственницами и просто знаемыми. Одни из них постоянно жили у нас в доме; другие «домовничали», то есть переселялись на летние месяцы; третьи «гащивали» неделями; четвертые приходили на праздники, на рожденья и именины – а сколько их было, этих именин и рождений в огромной семье! К прислуге – к кухаркам, горничным, кормилицам, дворникам – приезжали гостить из деревни отцы, матери, чада и домочадцы, и иные, например, бабы, приезжавшие к мужьям, служившим у нас в дворниках, живовали у нас по месяцам или на такой срок, как «весь мясоед», то есть от первого дня Рождества до Великого поста. К приказчикам, в «молодцовскую», также приезжали родственники из деревни или из какой-нибудь захолустной Каширы и также гащивали не по одной неделе. Всем им находился теплый угол (и отнюдь не на назначенный срок), мягкий кусок и ласковое слово. Как ни трудно было отцу «поднимать огромную семью» и выдавать дочерей (а их было семь) замуж, заблаговременно готовя приданое, он никогда, твердо это помню, не посчитал в проторю этих гостевых кусков, а первый бы огорчился, если б узнал, что гостевой кусок в его доме суше и меньше, чем кусок семейственный.