Карьера | страница 82



Ему же тогда не было тридцати. Майору Петру Сергеевичу Нащекину! А Корсакову и тогда уже было к пятидесяти. В другие времена и при других условиях кто-то кому-то годился бы в отцы. Так ведь принято говорить? При добром знакомстве… При добром расположении, когда старший хочет чему-то научить младшего.

Александру Кирилловичу даже в голову тогда не могло прийти обратиться к майору со словами: «Я же вам в отцы гожусь! Неужели вы не понимаете? Что все обвинения против меня… Это — чудовищная и одновременно бездарнейшая ложь? Что вы сами — только пешки! Ничтожества! Что вы также исчезнете в этой гигантской мясорубке, которую запустили задолго до вас и не скоро — но после вас! — остановят!»

Но даже тогда, в том спокойном, без бомбежек, кабинетике, эти слова «в отцы гожусь» для Александра Кирилловича еще кое-что значили… (Нет, неправда! Не больше, чем его жизнь. Чем его смерть!) Вечный позор на его семью.

«Да и где она? Где Машенька? Есть ли на свете сын? И где он, пятилетний Кирилл?! Нет, — это все-таки было важнее!»

Но все равно он, Корсаков, и тогда понимал, что эти зеленые юнцы… Недоучившиеся комсомольцы, оторванные от студенческих скамеек, от токарных станков, из спортивных добровольных обществ… Протащенные через шестимесячные профессиональные ликбезы… Свято ненавидевшие его и таких, как он, «врагов, шпионов, недобитых троцкистов», — все они все равно были — в какой-то степени — и его детьми! Любимыми и нелюбимыми, дальними и близкими, которых он знал или никогда не видел в глаза… Они были детьми его страны! Его общества, его порядка… За них! И за них — он сидел на каторге, убивал, был шесть раз ранен, ходил в штыковые атаки, торговался почти во всех европейских столицах за каждый золотой червонец, валялся два раза в тифу, проходил «чистки», голодал до обморока, боролся с оппозициями, не спал по трое суток… И хоронил Ленина в бесконечно долгой очереди… В бесконечной, собственной скорбной растерянности.

Он, Корсаков, уже к тому январскому обморочно-холодному дню выдержал столько, что к похоронам Ильича казался себе стариком. Хотя по паспорту ему было только двадцать семь лет!

Может быть, это была его беда? Но одновременно и спасение… Что оставшиеся пятьдесят с большим лишком лет он знал, был, понимал, что он — старик. И уже тогда время как-то забыло о нем. Забыли и многие люди, которые могли решить жизнь и смерть этого тридцатилетнего «старика». И он сам старался помочь им забыть о нем…