Карьера | страница 81



Откуда же у него такая досада… На всех этих людей? Вообще на всех? Он давно помнит их… Таких же недобро-исполнительных, безжалостных и завистливо заглядывающих в глаза… Упрямых и неожиданных! Помнит столько же, сколько помнит себя.

А та суетливая, наглая ворона, что сегодня утром потрошила скворечник? Она же не будет и не собирается там жить? Откуда же эта, даже вопреки инстинкту, доисторическая сила разрушения?!

Да! Он стал недобрым…

«Ты стал недобрый, Александр Кириллович!»

Как будто слез, истрепался тонкий слой позолоты с новогоднего ореха. Его вешали в детстве на елку… И ты так же ссохся, как орех. И, наверно, так же почернела и сгнила удивительно похожая на мозг, ореховая сочная сердцевина. И стал ты, как камень, который почему-то Богу по-прежнему не по зубам. Где твоя мягкость? Слезы? Какой нежный был мальчик… Как жалел плачущую худенькую, глупую маму… Как жалко тебе было старую няню Грушу, когда она уезжала к себе в деревню в Поделково, где у нее сожгли дом. Как плакал, уже почти юношей, когда представлял себе, как били отца… Каблуками, железными трубами, наконечниками от брандспойтов.

«А добили, размозжив голову, литой артиллерийской заготовкой…»

Да, мало ли было смертей?! Позора, ужаса, добра за его почти столетнюю жизнь?

Все это, как глухой, спекшийся, отвердевший комок, легло на сердце. Сжало, затвердило его… Пригнуло его плечи к земле. Отодвинуло — от людей…

Может быть, и прав был молодой, пухлощекий майор Нащекин, когда показывал ему горошину в ноябре сорок третьего года. В казенном, с зеленым бордюром, кабинете. Да, да, в сорок третьем. В самой середине войны… А у них тогда были столь серьезные, философские диалоги.

— Что это такое?

Молчание. И как великое открытие: «Горошина».

Жест в сторону стены: «А это что?..»

И снова после его, Корсакова, молчания вселенское открытие:

— Стена!

Ядреный, здоровый смех в его сиреневеньких, занятных глазках.

— Так вот! Ты — горошина… А мы — Стена!

Он встал, этот, невысокого роста, майор. Распрямил жирноватую грудь. Оправил решительным жестом гимнастерку под широким офицерским ремнем.

— А если мы будем бросать горошину в стену? Что быстрее изотрется? Горошина? Или стена?

И снова его, Корсакова, молчание. Молчание обвиняемого в военном шпионаже. Не важно в пользу кого…

«Не в нашу пользу!»

— Советую подумать! — Нащекин посмотрел что-то у себя в календаре. — До… послезавтра!

И поднял на него уже не добрые — а что страшнее! — никакие глаза.