Частная кара | страница 45



И была в речи, это я осознал позднее, глубокая недосказанность, предполагающая равного себе собеседника. Загадочность была. Та самая, что и составляла из века тайну русской народной души. Не одного, не двух и даже не множества, а всего народа.

Народ видит, народ знает, народ говорит даже тогда, когда безмолвствует.

Под силу ли было нам, молодым литераторам, определить ту самую глубину, которая была скрыта за видимой, очень простой речью. Думаю, что нет. Он земной, и такой земной, что все происходящее во времени, весь наш великий и трагичный век, все беды и боли, равно как радости, удивительнейшим образом все, все до единого, обитали в нем, в его взгляде, в усмешке и в том просверке надежды, который неожиданно возникал, когда взгляд просвечивал тебя до донышка.

Вспыхивали блицы, щелкали затворы фотоаппаратов, вились и суетились десятки людей, но все равно, даже при самом тесном общении («Разрешите, Михаил Александрович, сняться с вами на память»), существовал некий круг, некая ничейная полоса, за которой был только он, и никого более.

Однажды это произошло так явно, оставив в памяти на всю жизнь таким, каким вижу, как только стараюсь воспроизвести его образ в памяти.

Он кончил свою речь неожиданным предложением съездить к Дону. Вереница наших машин и автобусов стремительно помчалась по степи. Впереди открытый «газик», за рулем Юрий Гагарин, и рядом Шолохов. Солнце, высокая пыль, полинявшие травы, ветер срывает дыхание, горьковатый привкус на губах, и стремительный, все убыстряющийся бег машин, словно на скачках.

«Газик» остановился на крутом берегу Дона. Гагарин, поставив машину на тормоза с ходу, легко выпрыгнул на землю, хотел вроде бы помочь Шолохову выйти из машины, распахнуть дверцу, но не успел. Михаил Александрович уже шел навстречу к нему, шутил и улыбался. И тут же мы окружили его, стало тесно, сделалась какая-то толчея. Шолохов что-то говорил, но ничего нельзя было понять, стрекотали кинокамеры, гудело и шумело многолюдье, ревели рядом моторы разворачивающихся машин и автобусов.

А потом все вдруг стихло, никто не просил тишины, никто не одергивал друг друга, просто вдруг стало тихо. И плотная человеческая масса, облепившая Шолохова, сначала подалась за ним к крутому обрыву над Доном, а потом вдруг, без чьей-либо команды, отхлынула прочь. И Шолохов остался один. Он стоял, отрешившись от всего, застигнутый вдруг какой-то мыслью. У ног его низвергался рыже-красный ерик, за спиною сабельным широким просверком — Дон в могучей пойме, а вокруг, изрубленная балками и рытвинами, лежала степь, вознося над собой пронзительно безразличное, добела раскаленное небо.