Утро седьмого дня | страница 59



Всё это очень странно и всё перепутано.

Как будто суются в буфет покупать себе билет и лезут в кассу покупать бутылку квасу.

Рассеянные люди.

Вот и студента на углу Фурштатской по рассеянности подстрелили.

Пройдёт что-то около сорока лет, и таких мёртвых, скорченных будет много валяться на мостовых Петрограда. В иные дни они будут валяться десятками: в феврале, в июле и в декабре тысяча девятьсот семнадцатого. Будут стрелять друг в друга непонятно зачем люди, которые до этого ничего такого особенно плохого друг другу не сделали. Будут швыряться гранатами, будут бить смертным боем, бросать живых людей в Обводный канал, уволакивать куда-то, совать мордой к стенке и пулять в затылок, разбрызгивая горячую человеческую кровь и умные, может быть даже гениальные, мозги. Ещё потом, лет через двадцать пять, на эти улицы начнут как снег падать бомбы, счёт мертвецов пойдёт на сотни тысяч, и даже крысы не будут успевать обгрызать их.

А потом всё успокоится, и рассеянные люди заживут, в общем-то, как жили.

Да. А Вера Засулич вернётся в Петроград как раз в семнадцатом году, увидит свежую кровь, так похожую на кровь подстреленного ею генерал-адъютанта, и поймёт, что всё это было зря. Наверно, это так случится.

Во всяком случае, в том революционном разливе, у истоков которого она стояла в тальме и с револьвером в ридикюле, — в этом бушующем море она не найдёт себе ни островка, ни лодочки. Большевистская же власть вовсе вызовет у неё страх и отвращение. Ещё бы: она так кипятилась по поводу высеченного Боголюбова, а тут людей секут в хвост и в гриву, пулемётами и шашками, у стенок, в чистом поле и по подвалам без числа и срока.

Ей ничего больше не останется, как лечь на девичью кроватку, на белую простынку и вытянуться, запрокинув голову и закрыв поплотней глазки, чтобы не смотреть в пугающую бесконечность.

Записочка сумасшедшего

Наш трамвай между тем, скрипя и покрякивая, поворачивает налево.

Угол Некрасова и Литейного. Перепутье, где трамваи разбегаются в разные стороны. Тридцать второй направо, к Финляндскому вокзалу. Двадцать восьмой налево — и пошёл, поехал по Литейному, по Владимирскому вдаль. А двенадцатый и наш, пятый, вильнув тоже налево, тут же сделают правый вираж и втекут в улицу Белинского, покатятся наперерез Фонтанке.

На этом углу, слева, помнится, светилась неоновая надпись: «Столовая. Вечерний ресторан». Почему-то меня, когда я был дитя, удивляла эта запрограммированная метаморфоза: днём всего-навсего столовка, а вечером — как лягушка превращается в царевну — ресторан. В тогдашние советские валенково-ватниковые годы слово «ресторан» обозначало что-то из царства труднодоступной роскоши, а в столовых — студенческих, заводских и прочих — на тарелках лежали одинаковые серые котлеты с толстобокими макаронами или вялые сосиски в окружении тушёной капусты.