Избранное | страница 82
Говорят, Молоков молчаливый. Это не совсем так. Я говорю тогда, когда есть что сказать. И притом учти: на Севере привыкаешь к большим просторам и тишине, терпеливо ждешь хорошей видимости и постепенно начинаешь понимать, что спокойствие соответствует твоему «хозяйству», тому, что делаешь.
А я ведь летаю!
И если уж на то пошло, то могу сказать, что я иногда пою там, наверху, в своей машине. Меня никто не слышит, я сам себя плохо слышу: шум мотора и ветра заглушает песню. Тогда я пою тихо, про себя, но так, чтобы внимание мое не рассеивалось.
Обидно сказать, но только в революцию я стал грамотным.
…Детство? Да что в нем было хорошего, если я с девяти лет стал работать! Смутно, туманно я представляю себе отца. Помню — у него черная борода, он невысокий. Крепко врезалось мне только одно: приехал отец из Москвы; вот, помню, катнул он баранкой по столу, а я подхватил ее (редко было, чтобы он привозил гостинцы).
Оглядываешься, вспоминаешь всю жизнь, и злость, и грусть охватывают. Как медленно, как туго рос я тогда.
В 1915 году я увидел в первый раз аэроплан — он низко над городом пролетел. Аэроплан скрылся, а я стоял, ошеломленный, и прислушивался к затихающему гулу. Впечатление осталось какое-то смутное… Казалось мне, будто человек сидит на тонких жердочках.
В армии попал к хорошему механику. Целые сутки, бывало, проводил я у самолета, мотор у меня блестел так, что механик даже гнал:
— Неудобно перед другими, очень уж выделяется.
В свой первый полет я как-то забыл смотреть по сторонам. Прислушивался к работе мотора, чутко ловил все звуки, а остальное не существовало для меня. Это была морская машина «М-9». Зимой я попал в мастерские, где меня и застала революция. С тех пор стал я участником революции. И в пешем строю, и на самолетах дрался с белыми. Тут я уже стал разбираться, что к чему, — посветлело вокруг меня.
Жалости, пощады к врагам у меня не было. Слишком много натерпелись мы от них, чтобы жалеть.
Ночью отправились на фронт в тридцати километрах от Самары. Было нас сто пятьдесят моряков и летчиков и до тысячи красногвардейцев. А белых — тысяч двенадцать.
У нас было много пулеметов. Одну вещь мы догадались сделать: размерили на шаги поле впереди окопов, расставили колышки. Утром слышим — идут!.. Вполне возможно, мы смогли бы побить их, но они, гады, шли с белым флагом. Наши думали, что они сдаются, а они, приблизившись, пошли врассыпную и стали наступать. Мы все-таки били их, ориентируясь по колышкам. Только цепь белых остановится, как мы открываем по ней огонь. Так продолжалось около часа. Потом стало тихо. Белые пошли в обход. Я лежал в окопе и постреливал редко, но наверняка. Берег пули. Осталось два патрона, я их придержал: один для того, кто подойдет поближе, а другой — для себя. Завернул махорку, лежу, жду, покуриваю. А они, гады, побегут и лягут, побегут и лягут — каждый раз все ближе. Смотрю, совсем уж близко идет цепь. А наши ребята отходят. Догоняю товарища, механика Карева. Он крестится, шепчет: