Неизвестный Пушкин. Записки 1825-1845 гг. | страница 68



Затем я спросила у Пушкина, восхищается ли он Мильтоном и Шиллером так же, как Жуковский.

– Мильтон – великий английский классик; я уверен, что он читал только Библию и древних греков. Он гораздо более эллин, чем Поп, считающийся архиклассиком. Его «Сатана» не богословский, он слишком греческий. Я нахожу, что у Шиллера в его греческих поэмах и в «Колоколе» форма удивительна. Но его драмы мне говорят мало; они тенденциозны. По-моему, великим образцом драматурга всегда будет Шекспир. Посмотрите, сколько человеческих фигур он создал из разных стран, из разных эпох; возьмите его женщин, даже служанок, лакеев. Шекспир – явление единственное и останется единственным. Какой двор был у этой Елизаветы! Гораздо величественнее, чем двор Людовика XIV. Вот Шиллер совсем не понял Елизавету в своей «Марии Стюарт»; ее всегда изображают некрасивой старой девой, завидующей красоте Марии. Она могла завидовать ей, когда была молода, но вы знаете, во-первых, что все королевы красивы, а во-вторых, что Елизавета была настоящей королевой и должна была быть очень самоуверенна.

Затем Пушкин опять вернулся к Байрону.

– Этот человек понял Восток, Грецию, античный мир, океан, Рим, оба Рима: и языческий, и христианский. В каких стихах он описал Святого Петра! Он сказал последнее слово об этом гениальном произведении искусства и даже был тогда настоящим христианином. А его смеют обвинять в атеизме! После него уже нечего сказать ни о Базилике, ни о Колизее!

Пушкин остановился и потом сказал мне:

– Вам не скучно все это? Я говорю без удержу; вы так хорошо слушаете.

Я засмеялась и ответила, что люблю украшать свой ум и слушать, когда он говорит точно сам с собой. Я сказала, что он приятнее, когда мы вдвоем, чем втроем, если только третий собеседник не Жуковский.

* * *

Пушкин приходил ко мне и показывал стихи Одоевского и письмо, присланное из Сибири. Он долго говорил о деятелях 14-го числа; как он им верен! Он кончил тем, что сказал:

– Мне хотелось бы, чтоб Государь был обо мне хорошего мнения. Если бы он мне доверял, то, может быть, я мог бы добиться какой-нибудь милости для них. Что вы об этом думаете?

Я убедила его, что Государь верит в его прямодушие. Пушкин улыбнулся:

– Тем лучше. Я ему очень предан. У него характер непреклонный, но ум – нет. Когда он убедится в чем-нибудь, он первый признает свою ошибку и дает себя разубедить. Это громадное достоинство. От этого с ним и можно говорить откровенно. Но меня хотят выставить перед ним каким-то Стенькой Разиным, уверяют его, что «Кинжал» мое credo, мое политическое и религиозное исповедание веры. Точно у мальчика девятнадцати-двадцати лет может быть серьезный символ веры. Это ребячество! Да! Я слыву Стенькой Разиным, этим русским Брутом; по-моему, он был просто зверь.