Меланхолия | страница 36



— Ну, ну! — снова бросил отец то ли с укоризной, то ли подбадривая его, неумелого.

— Тра-та-та!.. Тра-та-та!..— Отец бил так, что даже снопы шевелились. Лёкса молотила по-девичьи; ее цеп не взлетал высоко, но било ложилось все и ложилось ловко, девка была сильная. Только бедняга Лавринька «гладил», хотя и старался показать перед братом и свою силу и свое умение. Так наблюдал Лявон, взмахивая то слишком вы­соко, то, когда спохватывался, чтобы не отстать, совсем низко, и уже почувствовал усталость... И тут вдруг — опять неприятный срыв. Тра-та-та! — и еще раз хрясть! — он ненароком ударил по цепу Лавриньки и выбил цеп из его рук. Лёкса нехотя улыбнулась.

— Выходит, братец, что ты и в четыре не умеешь,— сказал Лавринька, подхватывая цеп.— Молотил ли ты ко­гда-нибудь в пять?

— Оставь, Лявон: сбиваемся! — сочувственно и вместе с тем решительно сказал отец.— Оставь, братец, не твоя это работа.

— Такие гости — хороши, даже молотить ходят,— впервые заговорила Лёкса и впервые глянула на него. И тут как бы испугалась, не сказала ли что-то плохое.

— Нет, нет... Еще немного пройду... Это я случайно. Уже больше не собьюсь,— смущенно извинялся Лявон.

Он напряг все свои силы, чтобы больше не сбиться и по­казать, что и он молотильщик неплохой. Молотильщики повернулись уже и теперь шли от ворот назад, к сушилке. Все видели, что Лявон старается, и сами старались, чтобы он не сбился и чтобы ему не было стыдно. А у него уже лоб был мокрый, он чувствовал, что и на спине, под рубахой мокро. «Не дойду до конца»,— с ужасом думал он, потому что умел молотить лишь на правую руку, а они все, и Лавринька, часто менялись, то на правую, то на левую. И так дошли до середины, до столба-подпорки, мимо которой ему было неудобно пройти, потому что скирда слишком наклонилась.

«Не дойду,— жгла противная мысль,— постою немножко, пока подпорку обойдут». Он деловито вышел из строя и вытер пот.

— Полезай-ка, Лявон, и сбрасывай с сушилки на новый посад все, что там осталось, а эту сторону мы уже одни дойдем,— сказал ему очень ласково отец.


***

И хотя нехорошо было, что он, а не Лавринька идет на работу полегче, и все понимали, зачем отец ему об этом говорит, но словно само собою так получилось, что он по­шел к сушилке, повесил свой цеп и полез по лесенке в сушильное окно. Внутри было тепло и пахло густым землисто-ржаным запахом, который остался в памяти, когда дед пек картошку под сушилкой и давал ее маленькому Лявоньке. Цапки, на которые сажают снопы, были черные, старые, может, еще дед сделал их в своей молодости. Лявон сел на цапку, немного раздвинув, опустил ноги на глиняный под и взялся за легкие сухие снопы; не спеша выбрасывал их через окно на ток. Поначалу было сладко и радостно от работы и воспоминаний, связанных с такой же работой в далекие годы детства. Но какой-то, вначале очень малень­кий и слабенький клубочек досады, недовольства и состра­дания теперь все рос и поднимался выше. Лявон и сам не сказал бы, откуда эта обида и эта досада. Хотелось ли, чтобы молотили машиной, а не цепами? Хотелось ли, что-бы молотили только взрослые люди, а не дети, вроде Лавриньки? Было ли досадно, что он сам в их глазах — какой-то недотепа, пан не пан, мужик не мужик? Может, обиднее всего, что он оторван от простого, родимого... Зачем он дер­жится этих мучительных мыслей? Может, хотелось сбро­сить с себя эту всю печаль, эту всю немощность духа, что­бы стать здоровым человеком? Работа казалась механическим покачиванием, а его жизнь — подобием такого пока­чивания. А что Лёкса тут, ему было совершенно все равно. Лишь щемящая грусть не покидала его,— ведь когда-то он был такой наивный, легкомысленный, полагая, что мог бы жениться на ней... Какая-то пустота окружала его. Лучше всего было бы сделать себе смерть, и даже там, на чужбине, не возвращаясь домой; мерзко было, что и в этом деле он оказался таким несерьезным, что и мысль о самоубийстве сделал теперь такой мелкой, глупой мыслью. Пустота, пустота... Больше нет ничего. А ведь когда-то глубоко-глубоко ощущал сладость жизни, когда бывало бороновал поле и к вечеру, измаявшись, присаживался на борону и под золотистыми лучами солнца на закате с радостью огляды­вался вокруг, со вкусом ел засохшую за день краюху хлеба с салом, имея за свой труд на это полное право. Где оно все это теперь?