Пульс памяти | страница 153
— Родненькие…
— Бедненькие…
А перед глазами медовая спелость плодов, смачная их округлость и… недостижимость. Нет сил протянуть руку.
— Родненький мой…
Этот голос у самого лица.
— Беленький-то да молоденький… Господи… На Алешку мово похож…
Рядом с повозкой, держась за нее рукой, шла пожилая женщина.
— Жить бы да жить. А в нем ни кровиночки… Господи…
Голос грубоватый, но ласковый, под черными бровями полувыцветшие глаза, вторая рука с зажатым в пальцах уголком косынки то и дело прикасается к ним, смахивая слезы.
— Жить бы да жить… Господи…
Женщину окликнули:
— Будь тебе, Калиновна. Не хорони загодя.
Женщина отшатнулась от Василия, остановилась — озадаченная. Лицо ее стало отдаляться, но голос был еще слышен:
— Да я ж рази хороню. Господи… Да живи ж ты, беленький, сто лет.
Она опять догнала повозку и долго шла рядом молча, шевеля обветренными губами и по-прежнему промокая уголком косынки слезы.
За селом женщина остановилась, загорелое, в морщинах лицо ее начало терять очертания.
И Василию вспомнилось лето, июль: короткое свидание с отцом и матерью на разъезде. Тогда их лица, по мере отдаления эшелона, вот точно так же теряли свои очертания…
Повозка покатилась под гору, и фигура женщины, безвестной крымской Калиновны, была долго видна на песчаном взгорье.
За нею ничего, кроме бирюзы неба, не было, и женщина вырисовывалась на этом фоне, как монумент.
Даже став едва заметной точкой, эта фигура — одна она! — оставалась величественно значимой во всем пространстве, на всем том возвышении, где она стояла.
И если бы можно было увидеть в тот час и в ту минуту всех женщин, стоявших, подобно Калиновне, у проселочных дорог, за околицами, близ железнодорожных путей, — открылась бы Россия взгляду лесом живых монументов.
Таков удел матери при военном ненастье.
Как ни складывается ее жизнь, какой мерой доброго или злого ни отпускается на все ее седеющие годы, — одно бывает неизменно запрограммировано в материнской судьбе: тревога расставаний с детьми и тревога же негаданности ожидания их. Неизвестность, в которую уйдет сын, оборачивается для матери мраком, зловещей чащобой, гиблой непроходимостью, и, может, оттого так тянет ее к тропам-дорогам, на путевые развилки да на возвышения при них: не прошел бы обочиной, не разминулся бы с родимой стежкой, не попутал бы одну с другой сельские околицы самый желанный из людей всего света — сын, муж, брат…
Так стояла и Калиновна. Проводив чужого сына, она осталась на возвышении за селом с тем же, с чем наклонилась и над повозкой: с несмертной, отчаянно живучей надеждой увидеть, как чудо и как негаданность, родные черты.