Пульс памяти | страница 127



Больные приподнимались на койках, слушали не дыша. Двое ходячих не вытерпели, подошли ближе.

А Аввакумова внезапно разбил кашель. В такт хриплым ударам тряслись очки, и в углу над койкой совсем затравленно метались солнечные зайчики.

Все в молчании ждали, когда кончится приступ, и отцу показалось, что на лицах ожидавших нет сострадания к больному, а есть одно сожаление о том, что рассказ прервался. Но отец знал, что не было в том ни черствости, ни тем более жестокости, просто это были люди одной судьбы и, следовательно, одинаковых моральных прав. В их жизни разным было только прошлое, а настоящее и будущее определялось уже не столько ими, сколько болезнью. И потому в отношениях между собой эти люди были чем-то похожи на игроков, а игроки всегда ведь исповедуют одну и ту же «религию»: кому как повезет. Аввакумову вот не повезло совсем, не повезло как бы дважды: жизнь разбилась сама по себе, а тело разбивают вот эти удары кашля…

Ходячие вернулись к своим койкам, кто-то из них выглянул в коридор, стал звать сестру. Отец налил Аввакумову воды, но тот отстранил стакан и, задыхаясь, сквозь хрипы и всхлипы, пытался что-то сказать. И отец наконец расслышал — словно склеил из слогов и полуслогов — три слова:

— Сын не вышел.

Когда приступ прошел, Аввакумов виновато и утомленно объяснил отцу:

— Это я сам тогда сплошал, душевный. Понимаешь? Мне бы не сказать охраннику, что я отец, а так, знакомый или еще что. И Гешка бы вышел. А вышел — тут уж никуда бы не деться, хочешь или не хочешь, но показывай себя. Как думаешь, душевный?

Вместо ответа отец задал Аввакумову новый вопрос:

— И ты сразу ушел?

— А ты бы как поступил?

— Дождался б смены. Не ночевал же твой сын на заводе.

— А я и дождался. Да толку что?

— Ну?

— Прошел мимо.

— Но увидал он тебя?

— Увидал. И от этого шатнулся в сторону, как при ударе.

— А ты?

— А я два раза окликнул его: «Геша! Геша!» Но он тут же за угол дома свернул. И у меня вдруг так в душе стало, что захотел я назад вернуться, в тюрьму. Да только, думаю, кто же меня примет? Твоя тюрьма теперь, думаю, весь белый свет… И поехал я на свою Смоленщину. Ну, а приехал сам видишь куда.

В классе-палате долго стояло молчание, нарушаемое все тем же, страшно похожим один на другой, кашлем.

Прервал молчание тот самый, от дальней стены голос:

— Твой сын — дрянь, Аввакумов.

— Ты, судья, слова подбирай, — отозвался кто-то.

И снова над койками повисло молчание, которое нарушил Аввакумов. Он будто и не слышал перед этим ничего, а произнес то, что должно было завершить его грустную историю: