Ночные голоса | страница 75
После этого потрясения, год назад, в нем появилась и еще одна новая черта: он перестал спешить. Раньше ему постоянно не хватало времени, вечно он куда-то торопился, раздражался, был недоволен собой и другими, особенно другими, всегда не вовремя пристававшими к нему со всякими пустяками и отвлекавшими его от каких-то, как думалось тогда, чрезвычайно важных и срочных дел… А оказалось, что ни важных, ни уж тем более срочных дел на самом-то деле и не было никаких…
Жизнь его окончательно устоялась — утром в университет, вечером в библиотеку, и так каждый день, никаких значительных перемен в ней ниоткуда не проглядывалось, ждать ему от нее, кроме естественного ее конца, больше было, по существу, нечего, все, что мог, он так или иначе сделал… Нет, правда… Что еще? Чего он не сделал?.. Чего-то еще не прочел? Ну не прочел — так что из этого? Бог даст, когда-нибудь и прочтет, а не прочтет — тоже не велика беда, что это изменит в нем или в его жизни? Ничего. Ничего не изменит. И не потому, что он уже знает все, а потому, что на те вопросы, на которые он за все пятьдесят лет своей жизни так и не получил ответа, все равно, как он уже давно убедился, не может ответить никто — их просто не существует в природе, этих ответов, и с этим и надо жить… Кого-то из своих любимых китайцев или японцев он еще не перевел, кого-то перевел, но не так, выпустил только одну книгу переводов, а материала у него еще на две, а то и на три? Что ж, и здесь торопливость не нужна, если сможет — переведет, если получится — выпустит, не сегодня же ему умирать. А если у него самого так все-таки ничего и не выйдет — дочери позаботятся, Верочка позаботится, дело сделано, и это теперь уже не только их семейный капитал, это национальный капитал, национальное достояние… Да-да, именно так! И, пожалуйста, не усмехайтесь: именно национальное достояние. И не может же быть, в самом деле, чтобы рано или поздно это не дошло до тех, до кого это должно дойти… Что еще? Ну, еще, конечно, чего-то он не успел додумать, что-то уяснить для самого себя, что-то вспомнить из того, что хотелось бы вспомнить, да все как-то было недосуг… Но и это ведь то же, лучше получается не на бегу. Спешишь, спешишь, вечно спешишь, подумать-то спокойно — и то некогда, все обрывками, все мимоходом: так, мелькнет что-то, пронесется легкой тенью в голове, продержится какую-то долю секунды — и пропадет…
И еще он очень полюбил теперь, если представлялась такая возможность, подолгу сидеть на лавочках — в университетском дворе, в сквере у Большого театра, в Александровском саду… Но особенно часто сидел он теперь у себя в скверике на Неглинной, недалеко от своего дома. Этот сквер посреди улицы и днем-то бывал обычно пуст, хотя по обеим сторонам его всегда бурлил оживленный людской поток, а по вечерам, тем более после одиннадцати, в нем и вовсе не было, как правило, ни души: сиди, отдыхай, размышляй в свое удовольствие, благо торопиться никуда не надо, время у тебя есть… В полночь часть фонарей на Неглинной отключали, и тогда, особенно если ночь была безлунной, сквозь блеклое марево тусклого, размытого света, с наступлением темноты повисавшее над городом, потихоньку, понемногу, начинали пробиваться звезды — далекие, редкие, еле видимые отсюда, с земли. Он откидывался на спинку скамейки, вытягивал поудобнее ноги, задирал голову вверх — хорошо, тихо вокруг, пусто, никого… Как говорил Кант? Две вещи в мире достойны удивления: звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас… Так? Кажется, так. Или почти так…