Тит Беренику не любил | страница 23
— Вам стыдно, правда же?
— Ну да, — ответил Жан, чтобы он успокоился.
Через два дня Лансло нашел у Жана запрещенную книгу. «Роман! Роман!» — причитал он на весь коридор. Жану стало смешно, но он промолчал. Гелиодора у него изъяли, самого публично отчитали, а книгу было решено предать огню. И всех учеников созвали посмотреть.
Щеки Жана пылают. Шрам на лбу раскалился добела, точно кусок железа в горне, казалось, лицо вот-вот расплавится и потечет. Прямо напротив стоит Тома. Отблески пламени пляшут на его толстых румяных щеках. От этого жаркого мерцания исходит тепло и покой. Отныне Жан станет послушным, смиренным, любящим одного только Господа Бога. Никаких больше дерзостей и пререканий. Но в тот же вечер перед сном у него началась страшная рвота.
Он наклонился над тазом, который Амон поставил ему на постель. Дрожащий голос звучит гулко:
— Вот доказательство того, что душевное возбуждение переходит в телесное.
— Разумеется, греховное чтение чрезмерно вас разгорячило.
— Как любовь — героев романа.
— Это вздорный роман.
— Как вы думаете, может ли женщина краснеть или бледнеть от любви?
— Конечно, если это любовь к Богу.
— И лицо моей тетушки может вдруг стать пунцовым, как мак?
— От пылкой молитвы кровь приливает к щекам.
— А могут ли два создания божьих любить друг друга так же пылко?
— Этот пыл — лишь соблазн. Единственная истинная любовь — любовь к Господу Богу. Любить друг друга эти ваши двое могут только в Боге.
Жан обессиленно закрыл глаза. Прежде чем уснуть, он еще слышит, как ходит по комнате Амон, как звякают инструменты, которые он перекладывает, а слова Гелиодора постепенно меркнут. Бог даст ему силу забыть их совсем.
Прошла неделя, однако он не только не забыл их, но стал делать в тетрадях такие записи, которых не бывало прежде. Не рассуждения, не объяснения, а описания: пейзажа, изменчивого неба, лучезарного или мглистого солнца. Но лица и тела людей затрагивать не смел — не хватало Гелиодоровой дерзости. Он говорил лишь о погоде — ясной и ненастной.
Мало-помалу им завладевало желание писать, и гипотипоза теперь ни к чему — его ведь занимали не убийства и сражения, а цветущие долины, поля, сады, озера, птички.
— Не увлекайтесь воспеванием красот природы, не то уж слишком пристраститесь, — говорил ему Лансло.
Тогда Жан стал воспевать монастырскую тишину, уединение и благочестие, но педагоги разбранили и эти его сочинения. Они посовещались и вынесли совместное суждение: дело не в том, чему посвящены стихи, а в том, каковы они сами. Словом, лучше ему не посягать на поэзию. Лансло, желая отвратить его наверняка, безжалостно рубит: