Маркос Рамирес | страница 14
Мой отчим сапожничал. Страстный любитель птиц, он завел несколько проволочных клеток…
— Там ведь надо сидеть очень смирно, тихо-тихо, а этот мальчишка, живой, как ртуть, распугает всех птиц. Да ему и пути не выдержать…
Так он ни разу и не взял меня с собой.
Отчима звали Рамоном. Черный, как смоль, длинный, тощий, медлительный в разговоре, он не вмешивался в мои дела и никогда не обращался ко мне, — я словно не существовал для него.
В ту пору мать моя была на редкость хороша собой — высокая, с белоснежной кожей, пышными черными волосами, доходившими ей до колен. У нее было десять братьев и сестер; все они, за исключением моей тетки Амелии, только что вышедшей замуж, и дяди Сакариаса, изучавшего право в Сан-Хосе[12], жили с дедом в просторном доме из кирпича-сырца на другой окраине местечка Ла Консепсьон, или Эль Льяно, как более правильно его называют. Она была старшей в семье, а меньшой, Томасито, приходился мне ровесником.
Трое старших — Сантьяго, Рафаэль-Мариа и Эрнесто, здоровые, работящие парни, вместе с батраками-поденщиками справлялись со всеми делами на небольшом поле сахарного тростника, на трапиче и мельнице. Дядя Хесус, приезжая из школы на каникулы, также должен был помогать им в этих работах.
Я же в то время занимался только проказами, и стоило старшим зазеваться, как, смотришь, — я уже юркнул под навес трапиче, чтобы длинной палкой поворошить в горящей печи, вдохнуть аромат густого бурлящего сиропа, полакомиться сладкими пенками и еще не остывшим паточным сахаром и волчком вертеться среди металлических тазов с кипящей патокой, рискуя свалиться в горячую, липкую массу.
Застав меня за этими проделками, дядя Сантьяго, самый старший и самый серьезный из всех, задавал мне изрядную трепку, драл за уши, а то и стегал ремнем.
Дядя Эрнесто расправлялся со мной по-иному: схватив за волосы, он тащил меня на середину двора и там, под одобрительный смех и громкие крики собравшихся поглазеть на расправу, кружил вокруг себя, чтобы затем запустить мной, точно камнем из пращи, подальше — на груду выжатых стеблей сахарного тростника, что возвышалась в глубине двора.
Стремясь показать храбрость и выдержку, стиснув зубы, переносил я все выходки моих дядюшек без единой слезинки, без стона, а они, забавляясь моим глупым детским тщеславием, подвергали меня все новым испытаниям.
Едва какой-нибудь посторонний мальчуган появлялся на трапиче, взрослые братья матери, если деда не было дома, подговаривали его: