Взгляд змия | страница 126



Но ведь я не плакал, дедушка, мне не было грустно – в прямом смысле слова. Понемногу, не сразу, я понял. Подлинная печаль никогда не приносит плодов. А моя должна была их принести. Не было это и злостью. Я ни на кого не сердился. Да, я грустил, но вскоре увидел, что, грустя, думаю только об одном. Я размышлял о величине своего наказания и ломал голову, какого размера преступлению оно могло бы соответствовать. Грустя, я выбирал себе злодеяние, отченька.

– Твои злодеяния, Мейжис, давно превысили любую кару, какую ты в силах вынести. Ты же сам говорил.

Наказания начались позже, намного позже. Мне надо было кушать. И кроме того, мои руки… не отрубить же мне их. Я слаб, ты это знаешь. Жизнь мою определили самые разные обстоятельства. Их не счесть. Что ж, потому я и умру. Не надо, не говори мне ничего, отец. Знаю: ты очень многое хотел бы мне сказать. Ты хотел бы открыть мне глаза, долго наставлять меня, учить уму-разуму. Но это был бы твой взгляд и твое учение. Я пришел сюда не учиться, пришел, чтобы уйти навсегда. Я прикорнул здесь, в этом каменном мешке, чтобы отдышаться перед тем, как исчезнуть, и поведать тебе, как там все было, так, как мне это кажется. Даже если б я выслушал твои наставления, мне некогда и негде было бы ими воспользоваться. Благодарю тебя за заботу, отец, но этой ночью она мне ни к чему. Обратись весь в слух, стань ушами слушающими. Забудь, что язык тебе дан для ученья и порицания. Молю тебя, не воспользуйся тем, что сейчас я безоружен, бессилен. Люби меня, дедонька, и мне с лихвой этого хватит. Я не сомневаюсь, что, узнав, за что тут сидишь ты, я бы придумал нимало не меньше поучений. Но они не имели бы для тебя значения. Люби меня так, как люблю тебя я, и я буду счастлив, и мы вдвоем споем гимн перед тем, как взойти на виселицу. Уговор, дедусек мой хороший? Ну, не обессудь, развеселись. Не со зла я.

Я те скажу: эта Регина меня просто преследовать нанялась с того самого дня, как присела рядышком на траву. Уже тогда у меня хватило ума понять, что не от скуки это, хотя порой ей бывало так скучно, хоть удавись, я же все видел, потому что друзей-однолеток у нее не было.

– Она тебя любила, Мейжис, верно?

Пока еще нет, дедушка. Наверное, еще не любила меня тогда взаправду. Но ее терзала моя печаль.

– Ах, Мейжис, бывают такие женщины. Они нам недоступны.

То-то, отец, вот увидишь, что потом случится. Наверняка она и сама хорошенько не понимала, что принуждает ее, словно тень, стелиться вслед за мною. Чаще всего я избегал ее, прятался, потому что моя печаль жаждала размышлений и раздумий, а она мне мешала. Правда, порой я позволял ей пройтись со мной или посидеть рядом. Ей только это и было нужно. Она брала мои руки и гладила, что-то тихо мурлыкая, прижимала мои ладони к своим щекам или кончиками пальцев касалась моих век. Она совала руки мне под рубашку, отченька, и гладила мне живот и спину, зажмурившись, дула чем-то теплым мне в уши, волосы, в горло, и я вдруг чувствовал себя будто стеклянным: на местах, о которые разбивался воздух из ее рта, выступала роса. И все это время она мурлыкала непонятные тихие и глухие звуки, странные и доселе неслыханные мной. Я понимал, что она хочет успокоить меня, утешить. А кроме того, она чувствовала себя виноватой в моей печали. И верно: в эти минутки мне удавалось забыться, я расслаблялся, меня охватывало какое-то сонное состояние, в котором мы оба пребывали добрый час или два. Но случалось это не так уж часто, потому что я ее все равно избегал. Мои собственные дела были для меня важнее, хотя тогда они вовсе не казались мне делами. Казалось, мысли мои созревали сами, без каких-либо усилий с моей стороны. Так или иначе, я никогда не думал о Регине, не вспоминал ее, не скучал по ней. Она же, напротив: казалось, кроме меня, других людей для нее не существует, они растаяли, исчезли, перестали жить. Может, я и приврал тут лишку, дедушка, ты уж меня извини.