Почта с восточного побережья | страница 49



Она, отказываясь, шевельнула головой, и Арсений Егорыч сделал еще одну попытку:

— Полежи, одумайся. Сколь в бане не были?.. Разве мы с тобой не едина плоть перед богом? Глянь, апостолы его…

Полина всхлипнула, и Арсений Егорыч сдался, удивляясь сам своему унижению:

— Пореви еще у меня! Где это слыхано — баба немытой останется?

— Ничего ты не понял, Орся, — проговорила Полина. — Господи, ну за что мне так?

— Я-то в баню пойду, я-то пойду, — заторопился Арсений Егорыч, — но ты не думай, что по-твоему все останется. Не таких уламывал! Если ты с немцем что!..

— Эх и дурень ты, Арсений Егорыч! — безразлично ответила Полина. — Эх и дурень ты! Иди вон, гостя твоего привели.

Это, действительно заявилась Енька с обер-лейтенантом. Герхард был ошарашен, намыт до блеска, розов, румян, овеян морозцем, щетинка его торчала аппетитно, как на поросенке, и глазки светились вдохновением. Енька стояла рядом чопорная, что твоя игуменья, скрестив руки, и взгляд держала перед Арсением Егорычем, как перед господом богом.

— Ну? — спросил Арсений Егорыч.

— Все исполнила, батюшко, хороша баенка удалась. Уды ему помыла, и спину попарила, и шерсткой потерла, и скатила, как полагается. «Гут?» — спрашиваю. «Гут, — отвечает, — матка…»

— Зер гут, — влез в разговор Герхард, — очень карош. Очень зер гут сауна, майн мюллер! Уф-ф! Зер гут! — Он плюхнулся на лавку и потащил с себя мундир. — Зер гут сауна, зер гут матка, зер гут шнапс!

— Ишь напарился, соколик, — сказала Енька, — какой тебе еще шнапс? Давай вот чаю согрею.

— Здорово ты его ухайдакала, — одобрительно поведя бородой, сказал Арсений Егорыч, — мыло, поди, все смылила?.. Садись, садись, господин Ёкиш, чайком ни то побалуйся, пока мы того… мыться пойдем. Вынай, вынай мыло, Енюшка, довольно с тебя и щелоку. Так-то… Пелагея-то, тудыт-т ее, занемогла. Один мыться пойду. Филька! Филюшка! Тебе сказано! За домом присмотри, за усадьбой. Бу-бу-бу! Я вот тебе! Присмотри, сказано!..

13

На самом краю Филькиной памяти бластятся ласковые маткины руки, торопливый шепот, человеческие слова, падающие из темноты и больно жгущие лицо капли, голоса разлетается от тихого грохота, и дальше не наступает ни одного воспоминания без запаха собачьей шерсти, острого на вкус, как стрелка цветущего лука, и еще похожего на аромат осиновых досок, сохнущих в штабеле возле бани. Пыльное тепло собачьего бока, вздрагивающего от жары или едва подвижного в холод, согревает каждое воспоминание Фильки, и даже стрижи, падающие с обрывов Ольхуши, кажется ему, рассеивают в голубизне все тот же тревожащий ноздри звериный запах, и солнце, исколотое елями, на закате обдает его последними потоками бескорыстного звериного тепла.