Необъективность | страница 63
Дверь для людей ростом метра в четыре — мне даже стыдно, что это лишь я, и до двух мётров не вырос. Тяну её за огромную ручку и напрягаю всю спину — тусклые стёкла презрительно смотрят, и я почти что зверею — нехотя дверь приоткрылась. Тамбур, фойе, вестибюль — я перед лестницей с красной дорожкой, она, как длинный язык, поднимается вверх между рядов, будто зубы, балясин и беломраморных скользких перил…, так же — как челюсти, вверху балконы. Ну ничего, я здесь раньше ходил. И ещё с верхних ступеней я снова вижу «то небо» на потолке в пустом зале — голубизна, самолётики в центре, а по краям — очень радостных, ярких, мордастых — вот сталевар с кочергою (будто она его посох), это — колхозница с большим пучком (видимо зрелой пшеницы) — ими покрыто там всё по кругу неба-плафона. Ещё почти не возникнув, они вознеслись, теперь сияют, смеются. Мои шаги по паркету огромного зала гулко разносятся между колонн, но никого не тревожат. Впереди чуть приоткрытая дверь, там второй зал (когда-то бывший моим кинозалом) — я про себя очень сильно молю, чтоб войти — ну а там те мои прежние годы, и красный бархат в стороны ползёт с экрана, и остаётся на креслах…
Я не опоздал — на сцену вышла солидная дама и объявила — «Теперь у нас представленье костюмов!» — Зал загудел от хлопков и шагов. Она продолжила — «Лучших ждут наши призы. Принимайте». Хлопая, она ушла в глубину, на её место из зала поднялись: Иван-Дурак и Алёнушка, Баба-Яга. Они играли какую-то сценку, я подошёл, присмотрелся — слов было не разобрать, но интонации их и движенья были отчётливы, явны. Я сразу понял кто Баба-Яга — она учила меня математике в школе — хрупкая добрая, а её сын, тот, что сейчас исполнял Дурака рядом с ней, я хорошо его знал — искренне подлый и злобный. А вот Алёнушка эта — она всё время молчала, но её взгляд был тяжёл — она нас всех сосчитала. Сами они или, давший им роли, всё подобрали по-своему точно — теперь, и правда, привычно это смещенье форм с содержаньем. Кругом сплошные подмены. Завода нет лет пятнадцать, а управленье осталось, где сталевары теперь варят деривативы. Граждан, свободных и равных, здесь не было сроду, а демократия всюду.
Они, обычно живущие днём, всегда почти обесцвечены светом, и почти полностью встроены в схемы — словно опилки железа в магнитное поле (даже гудят в нём, при соблюденьи своих направлений). Теперь отпущены ночью — что укрывалось внутри по непросвеченным днём закоулкам, теперь почти ожило, и они стали различны, выбрали лица, костюмы. Все они что-то хотят, даже верят в своё, я им завидую в чём-то — их жизнь острее и ярче. Все ожидают чего-то — что вот проснётся их самость и уведёт их туда, где вечера станут лучше, или же будет, что вспомнить — где их рыбалка, стряпня, там все хозяева жизни. Если общаться в отдельности с каждым, часто оно даёт радость, будто от вин в магазине, но результаты, как правило, те же — потом обычно похмелье. Склонности у всех различны, каждый считает их правдой, кажется, что их не много, но крайне трудно найти двух людей, чтоб они были совместны.