Необъективность | страница 62
Сейчас уже почти ночь, но ещё день металлурга. Пора, я должен успеть во дворец. В жёлтой коробке автобуса вдоль сероватых коробок домов, где так же душно, как здесь, меня провозит душой, как по пыльной стене — там мамы могут кричать на детей, а дети их ненавидеть, мужья не знают, зачем терпят жён, ну а они, стиснув зубы, строят ненужный порядок. Там могут даже любить и бывают добры, но, так как воздуха мало, им часто тошно. Когда они выключают свой свет и мельтешащий картинками свой телевизор — в майках, в ночнушках идут по квартире, на дне их глаз совсем пусто. Там в туалетах по фановым трубам ходят шумы. Даже в автобусе их густой дух выжимает мозги — я задыхаюсь, пытаюсь понять, почти скрутившись в спирали.
Наконец местное чудо — мост, в виде фиги из пальцев — ты по большому въезжаешь и едешь над блеском рельс, где раньше были вагоны, а указательный ведёт на площадь (на склоне чёрной горы) сзади которой отвалы и жуткий мегакарьер, где ничего уже не добывают (а раньше брали, везли гематит, а сидерит, полежавший на воздухе, был лимонно-жёлт и, доходя до коричневых красок, почти стеклянно блестел, удивляя) — теперь сверх'яма. Сразу за площадью уже дворец, меня мутит от круженья по мосту, ещё удар торможенья — и, зашипев, открываются двери — полусогнувшись, стою и смотрю на газон — очень стараюсь его не испортить. За зоной сумерек я в зоне тьмы, и свет в глаза уже больше не давит. За спиной круглая площадь, и я оклемался, воздух спускается сверху из глубины черноты, летит порывами снизу с долины — смотрю наверх, словно жду, но дожидаюсь лишь холода в теле. По краю площади мимо газонов иду к огромному зданью на верхней точке наклонного круга, а оно, всё розовея, как будто не приближается, делаясь лишь горделивей. Когда дошёл, как всегда, постоял перед его исполинским масштабом — передо мною в сплошном освещеньи метров на десять уходит наверх арка двора, по сторонам от неё барельефы из гипса, хоть и подсвечены прожекторами, но разобрать что-то трудно — кажется, что на одном повторенье парижской коммуны — женщина с флагом и со страшным ртом, у ног как будто сугробы. То же, что слева, отсюда не видно, но, словно мощный аккорд, почти слышно.
Я вхожу в эту огромную арку — под её сводами мои шаги вдруг превращаются в грохот, а ветер, дующий в спину, меня едва не роняет. Вширь открывается двор, и я внутри куба-коробки без крышки. Со всех сторон ряды окон — ряд настоящих, над ним ряд фальшивых, ряд настоящих, и снова. Сверху глядит чёрно-синяя ночь, но осторожно, склонившись. Очень большая квадратная площадь, ближе к углам впереди два газона, из них взлетает вверх свет, чтоб осветить две гигантских скульптуры по сторонам от огромной двери — тоже цемент, алебастр и побелка — мощная женщина с серпом в руке, солдат с винтовкой, и это всё можно лишь угадать — свет до их лиц не доходит. Но напрягает не их высота (хоть тоже ведь этажа на четыре), на той стене, где они, происходит что-то подобное жизни. Ветер, толкавший меня через площадь сюда, и здесь попавший в ловушку, крутится, гонит к стене у подножий скульптур пыль и поднимает её в своих вихрях. Фигуры пыли в лучах прожекторов бросают тени на стену, а тени движутся, входят в контакты и изредка налегают одна на другую, перебегают и тают. Я попытался получше увидеть их — сущности из завороченной пыли — что-то, чуть-чуть, будто души, но на зубах заскрипело. У ветра здесь была цель — выровнять своё давленье, у стен и света была своя цель — та, что вложил архитектор, цель была даже у пыли — опасть, и все они наложились здесь в кубе, в розовом свете, идущем с его бледных стен, и в моём взгляде-сознаньи. Не было собственных целей, наверное, лишь у теней, а было объединенье; но, чтобы это понять, тени должны были б знать, что происходит вовне и внутри этого двора-коробки.