Рассекающий поле | страница 165
Впрочем, какие тут могут быть национальные чувства. Здесь должно быть все равно, француз ты или русский. Да, пожалуй, мне это понятно. Именно поэтому ты смотришь на итальянское полотно – и, не стесняясь, берешь от него все, что можешь, не думая о том, не чужое ли ты прихватил. Нет, не чужое: в искусстве все, что можешь унести, – твое.
В зале фламандцев с огромных полотен смотрят хлеба и фрукты, дичь, рыба и сыры. Бюргеры рисуют бюргеров. Рисуют яркими красками некрасивые предметы. И люди со всего мира теперь приезжают их смотреть.
Иностранцы смешные – хорошо одетые и при этом любопытные, редкое у нас пока сочетание. Негры ходят и смотрят на картины, на которых ни одного чернокожего. Да, друзья, там много чего нет. Я вот тоже думаю, почему тот мир, который я проехал, не на картинах. Пускай бы стал в раму такой, какой есть. Не надо прихорашивать – он заиграет глубиной от одного моего любящего взгляда.
В районе германцев отчетливо потянуло дерьмом. В следующем зале добавилась лишняя нота – и тот же запах стал запахом похлебки, в которой точно есть мясо. О, как тонка грань! Впрочем, в залах снова пусто – и некому переживать со мною.
Потерялся я довольно быстро. В каждом зале помимо двери, в которую вошел, еще три. Принцип нумерации бестолковый – над каждой дверью висит номер зала, в котором ты находишься, а не номер того, что за дверью. Поэтому всякий раз идешь наугад.
Я точно помню, что в пустой золотой гостиной, где стены от пола до потолка покрыты сплошной, мать ее, позолотой, мне отчетливо захотелось подрочить. Встать посередине, вытащить болт и качать его с большой амплитудой. А потом залить этот фигурный паркет, лакированный стол, эту люстру на сотни свечей, этих золоченых орлов, скрещенных с цепными псами, – залить это все живительной горячей спермой, из-под которой тут же стали бы пробиваться зеленые побеги. Потому что тут жизни нет, не чувствую я ее здесь. Просто пыльный музей.
Пойдем дальше.
– В этом ковчеге русской культуры сохранены лучшие образцы… – голос гида выдавил в открытый воздух кусок фразы и снова, удаляясь, забубнил в угол.
«Ковчег»! «Русской культуры»! Етить-колотить. Да я не вижу тут ни одной твари, среди которых до сих пор жил.
Впрочем, вот – вижу одну.
Это зал Рембрандта. «Возвращение блудного сына». Этот сын, показанный спиной и затылком, похож на моего отца. Да, таким, в лохмотьях, в одном ботинке, достойным жалости бедолагой я его чаще всего и представляю. Заплутавший ребенок, заблудившийся в трех искушениях. Чужая женщина, деньги и призрак свободы. Что-нибудь одно еще можно, предполагаю, выдержать, а они однажды во время перемен заявились все трое. И стали у папеньки заплетаться ноженьки, и глазки ему отказали, и язык уже не слушался, и земля уходила из-под ног, и инфляция, и сердцу своему он верить перестал, и товар брать перестали, и дети чужие еще более взрослые, и без работы, и наворотил уже столько, что не расхлебаешь. И детей то ли забыл, то ли сил больше нет смотреть на них. Оставалось только исчезнуть – и он исчез. Ничего, дети уже взрослые, вон как этот бородатый старец, в чей подол он сейчас уткнулся. Это, конечно, я. Я никуда не уйду. Дождусь где-то здесь своих блудных предков, которые потерялись в этом пространстве. Они живут под каким-то лежачим камнем, а под каким – поди угадай, если они все – лежачие. А я хочу наружу, я вышел наружу. Я хочу видеть все, я готов видеть все. Пускай мир проходит сквозь меня. И я тоже сквозь него пройду, проползу на пузе, чтобы ничего не пропустить, – чтобы было, что петь.