Лепта | страница 37
Он выпил вина, и хотя не опьянел, но почувствовал себя проще, заговорил в полный голос:
— Орест Адамович, как странно, сколько художников, столько и направлений. А ведь чего проще, если ты владеешь кистью…
— А не владеешь, не лезь в калашный ряд, — перебил его Карл Брюллов. Александр поперхнулся от неожиданности. Разве он дал повод Брюллову для такой резкости? Окружающие Брюллова — Бруни, Марков — хохотнули обидно. Впрочем, может, не над ним смеялись. Карл Брюллов в крохотном альбомчике рисовал карикатуру на Корнелиуса.
— Если есть талант, — продолжал Брюллов, — он дорогу себе пробьет и другим путь укажет. Так-то.
— Ортодокс! — сказал ласково Кипренский, положив руку на плечо Александру. — Привыкайте, Саша, к нраву Карла Павловича. В сущности, он добрый…
Александр стерпел обиду, отвернулся.
Рядом с Корнелиусом появился высокий светловолосый худой человек в темном, заношенном сюртуке с глухим воротом. Ему было, как и Корнелиусу, лет сорок. Он жарко говорил что-то, улыбался, то обнимал, то отталкивал от себя низенького Корнелиуса. Кипренский помог снова:
— Это Фридрих Овербек{32} — главная надежда назарейцев. Он сейчас пишет «Иоанна Крестителя». Немцы не нахвалятся… Он говорит, слушайте: — «Нас всех должно объединять одно — служение высокому искусству. Художник только тот, кто молится кистью, как молились великие, как молится наш любезный Петер Корнелиус. Он везет в Берлин картон, может быть, главной своей картины «Страшный суд». Эта картина могла родиться только в Риме…»
В голосе Овербека, в его голубых глазах была некая притягательная сила, хотелось встать и подойти к нему. Александр попросил Ореста Адамовича:
— Представьте меня Овербеку.
— Что вы, Саша. Здесь все попросту, сейчас, по крайней мере. Подойдите и назовитесь.
— А что?.. И подойду.
Александр, перешагивая через чьи-то ноги, протискиваясь меж стульев, отодвигая гирлянды цветов, отчего они качались, подошел к Овербеку… и растерялся. Ему нужно было произнести фразу: «Вы говорили прекрасно. Я разделяю ваши мысли и чувства», — но сказать это ему было еще нелегко, пока он мог сложить только такое:
— Lei bello homo…