Рыцарь Фуртунэ и оруженосец Додицою | страница 60
— Нет-нет, это не для отца, — немного виновато прошептала она.
Я оторопел. Я все еще прижимал его к себе, ослепленный красками и теплом. И сообразил, что не следовало мне вмешиваться или по крайней мере надо было с самого начала понять что к чему.
Бедняга, она наконец сделала что-то и для себя. В заброшенной снежной степи он был ей нужнее, чем всем нам. Я сам должен был додуматься до этого, вспомнить, как она уходила, закутанная в какую-то дерюгу, обмотав ноги тряпьем. Я не имел права на такую глупость и слепоту. Слезы досады душили меня. Если бы я мог, я никогда не выпустил бы его из рук, таким мягким и податливым он был. Но он предназначался ей. Я только развернул его напоследок. Он уже не казался таким большим. Конечно, он был сделан для нее.
Я повернулся и направился к доброй фее, скорчившейся в углу, где ей казалось теплей.
— Свитер для Мары, — улыбнулась она или заплакала, не знаю.
Было темно, я не видел ее и не мог разобрать, улыбается она или соскользнула на пол, как это уже бывало раньше. Вокруг меня клубился синий туман, а может, и вправду стемнело.
Я ничего не мог поделать с собой и некоторое время стоял в оцепенении, зарывшись головой в мягкое тепло его рукавов и груди. Но ледяное молчание, воцарившееся в комнате, проникло даже сквозь толстый спасительный слой шерсти, оно становилось невыносимым, казалось, все вдруг перестали дышать.
Я решительно подошел к Маре. Я точно помню, как подошел к ней и вложил ей в руки свитер.
На второй день я пригляделся к нему. Он уже не притворялся прежним немыслимым чудом. Во-первых, он состоял из одних узелков — это сразу бросилось в глаза. Я вывернул его наизнанку и показал Маре: пусть убедится — узелок к узелку, будто он вырос из одних остатков, едва соединенных между собой. Потом — цвет. В некоторых местах, правда, он был красный, но в других — невозможно даже разобрать. Белый с пепельным, черный, ниточка желтого, кусочек зеленого — одного оттенка, кусочек другого, полоска серого, кусок темного болотно-глинистого соседствовал с темно-сливовым, чуть повыше ветчинно-розовый, а рядом — красно-желтый клюв какой-то птицы. Вдобавок свитер был явно не девичьим, но об этом я промолчал. Мара занимала у нас особое положение, и мы — об этом не раз говорилось — должны были это помнить.
Ее любили больше всех, оберегали заботливее, чем самих себя.
Я не мог объяснить ей, что он слишком для нее велик, по-мужски закрыт у горла. В конце концов, она уже не маленькая, сама может сообразить. Но чтобы понять это, надо по крайней мере снять его с себя. Ей разрешалось все, и коль она попросила разрешения не раздеваться, ей позволили. Поначалу, во всяком случае первые дни, она так и спала одетой. Холод мучил нас и днем и ночью, а ночью особенно. Стоило набросить на себя какую-нибудь ветошь, начиналась новая морока — вши. Приходилось раздеваться, мыться, заворачиваться в другие, чистые тряпки, а эти тщательно проверялись и кипятились, иначе беда. Так что мне ни за что не дали бы спать одетым три ночи подряд. А ей — пожалуйста, хотя именно ее оберегали больше всех. Как только на другом конце барака кто-то заболевал, родители, потеряв от страха голову, бросались к ней, щупали лоб, заглядывали в горло, осматривали глаза, волосы, ногти. Какая паника начиналась, если лоб или руки оказывались горячими…