Происшествие из жизни Владимира Васильевича Махонина | страница 43



— Боже меня упаси думать так. Сейчас я вообще ни о чем не ду­маю, у меня слюнки текут, я хочу есть...

Она кормила меня превосходной едой, словно бы демонстриро­вала не только свое хлебосольное гостеприимство, но и кулинарные способности. Она раскраснелась, бегая на кухню, принося оттуда но­вые и новые угощения, лицо ее было почти счастливым, и я не мог не удивиться перемене во всем ее облике, она была красивой... Если бы не.старуха у замочной скважины! Может быть, и даже наверно, ста­руха давным-давно спала в своей комнате, но я уже не мог ничего поделать с собой: она будто была здесь, рядом, между мной и доче­рью Аристарха Безденежных...

Пришло время расставаться. Ирина принесла мне шубу, оделась сама, но медлила уходить из комнаты. Мы стояли друг перед другом, она, запрокинув лицо, смотрела на меня влажными, умоляющими гла­зами. Я хотел наклониться, поцеловать ее, но не наклонился, не по­целовал. Ирина сказала, отстранившись:

— Я убью ее! Эту гадкую бабу Юлю! Убью!

— Зачем? Не надо.

— Надо! — прошептала она с тоской и, преобразившись, восклик­нула почти радостно:— Господи, я ведь не пришила вам пуговицу. Дайте пришью...

— Не надо, обойдется...

— Ну дайте, пожалуйста, что вы за человек! — со слезами в го­лосе проговорила она.

И я снял шубу, и она долго, старательно пришивала пуговицу. Алла Дмитриевна сразу увидит, что пришита она чужими руками, и непременно спросит меня, а что я скажу?.. Скажу, что это услужли­вая тетя Нюра, уборщица, поухаживала за мной...

Наконец мы вышли на улицу.

— Не надо, не провожайте,— сказал я.

— Не буду,— проговорила Ирина почти со злостью.— Чего вы боитесь? Неужели так, оглядываясь, и живете?

Что я мог ответить? Лучше всего было ее не понять, и я не по­нял ее:

— Как же не оглядываться? Вон сколько машин — сшибут и фа­милии не спросят. Идите домой, спасибо, я давно так вкусно и много не ел. Моя мать говорила: на ночь нельзя наедаться, цыган при­снится...

— Будем надеяться, не приснится,— сказала Ирина голосом пе­чальным, но и этой печали я постарался не услышать и ушел. Обер­нулся, она стояла, смотря мне вслед...

В самом деле, мать пугала меня в детстве цыганом, но никогда за всю мою жизнь он мне не снился, страшный цыган. А в эту ночь приснился.

Он сидел на табурете в поле, усыпанном желто-красными осенними листьями, при галстуке, в джинсах, очень благообразный, вычесывал из бороды репейные колючки и тыкал в меня пальцем, вопрошая: «Что такое, голубок, трансцендентальная теория апперцеп­ции?» Я стоял перед ним, как провинившийся школьник, и трепетал от ужаса — он был страшен именно своей благообразностью. «Не знаешь? — вопрошал он.— А сколько стоят джинсы, знаешь? Что же ты знаешь, серый? Ничего ведь не знаешь». Он был прав, я ничего не знал, ровным счетом ничего, когда-то знал таблицу умножения, но и ее забыл, начало всех начал, хотя всем своим видом хотел ему пока­зать, что многое знаю, а уж таблицу умножения — в совершенстве. Цыган хохотал, вынимал из-под листьев гитару и визгливо голосом популярной певицы пел: «Арлекино, Арлекино...» «Подпевай!» — кри­чал он. Но я не знал слов и не мог подпевать. Как рыба, выброшенная на берег, я открывал беззвучно рот. Я хотел ему подпевать, но не знал ни слов, ни мотива, ничего не знал, все забыл, только разевал и разевал беззвучно рот.