Танец и Слово. История любви Айседоры Дункан и Сергея Есенина | страница 142
Выглянул в окно. Белый снег, до дьявола чист.
Здесь он спрятался, у Исиды. Но это ж – до поры. Нора тёплая, надёжная. Исида – стена. Загнали его в угол. Вспомнил, как волка одинокого всей деревней мужики травят. Зажимают в тиски облавы, красные флажки ставят. Зверь пугается. Думает – огонь. Ах ты, зверь любимый. Его самого так же затравят, как волка. Ждёт его последний, перед смертью, прыжок. Рыдания застыли где-то глубоко в груди. Умрёт его древний мир, не станет и его. Разве может жить часть без целого? Нечем ему дышать в родной России! Он не сдастся, он будет биться! Как в детстве, отчаянно, до крови, до последней капли оставшихся сил. Видел уже сейчас: не победить ему эту махину железного, жестокого века, не осилить дьявольской выи комиссаров и негодяев. Что ж, он упадёт – вот в такой же белый, пушистый и ласковый снег, как этот, за окном. Как тот, розовый от волчьей крови. Но его ещё вспомнят, напишут, много напишут. Отомстят за него, отомстят! Далеко, на другом берегу…
Он давно уже сидел за столом-кораблем, в мягком, каком-то утопающем кресле. Пружины небось старые. Вокруг – ворохом листочки. Новый стих лёг быстро и ладно. В груди – надсадное жжение, слёзы. Они не капают, только живут внутри. Перечитал строчки. Теперь надо вслух, непременно вслух, чтобы понять, родилась ли песня?
Легонько вздрогнул. Вошёл Нейдер. Поинтересовался, мешает ли? Вместо ответа Сергей поднялся неторопливо – ноги затекли: в азарте письма и не почувствовал. Проклятое кресло. Одной рукой держался за необъятный стол красного дерева. Читал – и слушал свой голос. «Волчья гибель».
– Красиво, – сказал Нейдер.
Сергей мотнул головой. Ничего не сказал. «Красиво!» Какое это – красиво?! Это смерть его чёрная!
Знал свой срок. Ещё тогда, в 1915 году. Десять лет. Вот его плата за зазеркалье. Нужно ли поэту больше?!
Собрал листочки. Слабо улыбнулся.
Передразнил Исиду:
– Что, Иляилич, будем чай пить?
Любит, она его любит. Видел это ясно, отчётливо. Не за славу его, как девчонки все, не за стихи даже. Как мать, любит его за плоть и за кровь. Любит его, Серёжу, а не Есенина. С некоторых пор стал чувствовать власть своей фамилии над собой, это пугало. Теребил сердоликовый перстень. Хочет он быть просто Серёжей, чтоб, как в детстве, затеряться в стозвонных лугах, забыть, не знать весь мир, а лишь пахучую прелесть трав и ласку ветра. Вот так же он сейчас в её любви спрятался…
Только есть в Исиде надрыв. Думает, она старая? Смешно. Он на осень её плевал. Она милей ему и юности, и лета. Угнетало другое: иногда и в ласке, и в веселье глаза её вдруг наполнялись слезами. Боль схватывала поперёк. Видел, как её скручивало. Ни вздохнуть, ни выдохнуть. Ему в ответ тоже всегда становилось плохо.