Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е | страница 7



Прорывался к публике андеграунд вообще довольно агрессивно, с большим даже напором, чем в шестидесятые. Создание самостоятельного — самиздатского — литературного пространства тому несомненное свидетельство. Весьма точно сказал тогда один значительный литературный чин: «Мы-то вас худо-бедно печатаем, а будь ваша власть, вы бы нас не только не печатали — в трамвай бы не пустили!» Не прав он был лишь в том смысле, что жизнь в очередной раз оказалась затейливее любых о ней прогнозов: в отечественной словесности не власть поменяли, а трамваи ходить перестали.

Следует все же напомнить: Союз писателей в 1960-е отнюдь не состоял сплошь из оппортунистов и догматиков. А когда первые возобладали над вторыми, это и третьим пошло на пользу. То есть нескольким преданным собственно делу литературы мастерам — М. Л. Слонимскому, И. М. Меггеру, Д. Я. Дару, — открывшим свои литературные объединения для молодежи. Как стало ясно из сохранившихся до наших дней внутренних отзывов и рекомендаций журналам и издательствам, не оставляли надежд довести новую прозу до печатного станка Ю. П. Герман, Г. С. Гор, А. И. Пантелеев, В. Ф. Панова, Л. Н. Рахманов, А. Г. Розен и другие ленинградские прозаики старшего поколения. Иные из них, как, например, Дар, в гражданском смысле были ничуть не менее смелы, чем самые запальчивые из молодежи.

И все же ленинградская молодая проза 1960-х перешла в иное измерение по сравнению с прозой ее добрых наставников в северной столице, в Московской и иных необозримых отечественных областях.

Лишь в своих спонтанных проявлениях она была связана с желанием выдвинуть на литературную авансцену слово заведомо крамольное, поплясать на обломках «объективной реальности», отлакированной и преданной литературой соцреализма. Политикой новой прозы стала эстетика. Она же питала и раздражающе недоступную для понимания властей — в этом своем измерении — писательскую этику.

Обратимся еще раз к Бродскому: «Если мы делали этический выбор, то исходя не столько из окружающей действительности, сколько из моральных критериев, почерпнутых в художественной литературе. <…> Книги, возможно благодаря их свойству формальной завершенности, приобретали над нами абсолютную власть. Диккенс был реальней Сталина и Берии. Романы больше всего остального влияли на наше поведение и разговоры, а разговоры наши на девять десятых были разговорами о романах. Это превращалось в порочный круг, но мы не стремились из него вырваться».