Самодурка | страница 37
— Знаешь что, — бормотала тихонечко Надя себе под нос, поглядывая вокруг, — вот верну Лариона, и что-то в тебе неуловимо изменится. Да! Что-то засохшее оживет, зазеленеет… глядь — и весна! Так мы с тобой и перезимуем.
Надя взглянула на небо, и понурый, согбенный фонарь над её головой задребезжал в приступе внезапных корчей мигавшего света.
— Ну вот и поговорили… — она кивнула Москве.
Мимо неё вслед за толкавшимися людьми проплывали сивушные выхлопы, чьи-то распухшие покрасневшие пальцы цепко стискивали бутылочное стекло, за которым плескалось пивное пенное топливо — оно придавало сил этим потомкам гуннов, не помнящим роду и племени, кочевать из пункта А в пункт Б.
Вокзал курил, прикипая к надкушенному стволу сигареты без фильтра, и легкие его под завязку наполняла вязкая горечь — горечь толп, сорванных с насиженных мест, — толп, бредущих по привокзальной пустыне с глазами и горлом, залепленными тепловозной сажей, — ослепленных, потерянных толп, заблудившихся под опустелым небом.
Эти люди, прежде имевшие кров и некоторые понятия о том, что незыблемо прочно и правильно, так привыкли к мысли о том, что над головой должны быть балки и перекрытия, выбеленный потолок, шифер и листовое железо, так привыкли к защите раз и навсегда заведенного и налаженного порядка, что теперь, когда над ними разверзлось небо, — голое, изменчивое, незнакомое, сбились в дикие стаи и понеслись по немерянным шатким просторам… с выражением тупого непонимания в овечьих глазах, с привкусом обреченности на закушенных от тоски губах, — брошенные, назойливые и прущие напролом. Словно шевелящейся ветошью покрывали они собою пространство вокзалов, выстраиваясь в шеренги, сторожащие барахло. И бесценные крупицы духа, накопленные в веках, которые этот великий город протягивал им на своих ладонях, не стоили для них ломтя ливерной колбасы — и, рыгнув, они заедали им глоток жгучей горечи из поллитровки, сжимаемой твердой, всегда готовой к драке рукой.
Московские улицы расползались по швам под колесиками миллионов тележек, нагруженных творогом, мясом и маслом, и сама Москва распадалась кислыми творожными массами, хлопьями газет, рекламных листов и выкриков, вываливалась из автобусов и метро потным студнем… и тот, кто осмеливался ступать на обледеневшие декабрьские улицы, расшибался об её выпирающий скользкий скелет.
Своей бесприютностью Москва пыталась бороться с нашествием чужаков, она кидалась им под ноги и подставляла подножку с детской жестокостью, но эта её наивная жестокость была последним средством, которое могло помешать превратить уютный домашний город в заплеванный зал ожидания при азитском вокзале.