Самодурка | страница 36
Надежда просто остолбенела — такая непринужденность и покорила её — с лету, мгновенно — и в то же время привела в готовность номер один систему защиты, блокирующую естественные реакции, — систему, которая выработана была годами притирки к социуму…
Она колебалась только секунду.
— Спасибо, в другой раз. Я опаздываю. На вокзал.
— Вы уезжаете?
— Наоборот — я только приехала.
— Значит вы хотите приехать ещё раз?
— Похоже на то… — Надя взглянула на него с одобрением.
— Жаль, что спешите, — констатировал новый завлит. — Ну не беда — в другой раз.
Он кивнул Наде и уже через миг устремился куда-то, чуть наклонив голову и немного сутулясь. Ей показалось, что таким вот упрямым бычачьим наклоном он собирается прошибить любые преграды, неведомые никому, кроме него самого. В тишине коридора гулко отозвался стук его каблуков и вновь стало тихо. Из-за дверей Бетховенского зала доносился монотонный стрекот переводчицы — видно, микрофон починили.
Может, они — эти преграды из области метафизики? — усмехнулась Надя, но в усмешке её явно просквозила симпатия.
— На вокзал! — негромко велела она себе и опрометью кинулась вон из театра, словно стараясь наверстать упущенное.
Заразный отравленный сумрак грипповал на площади трех вокзалов. Казалось, этот воздух нельзя вдыхать — болезнь тут же проникнет в мозг, через рот проползет, прорвется в ноздри и ехидно притронется цепкой лапой к чему-то внутри — хрупкому, тонкому… к какому-то веществу, без которого никогда уж не ощутить радость жизни, веру в неё и доверие к ней, никогда не улыбнуться душе своей, крепнущей день ото дня…
Тележки, коробки, грязь, грязь… И лица — Боже, какие лица! поежилась Надя, шагая — по щиколотку — по буроватой жидкой кашице, — вкруг неё расквашенным студнем растекались ткани гниющей Москвы.
Милый мой город! Горькая ты моя земляничинка! — она взглянула на здание Ярославского вокзала с Шехтелевской мозаикой на фронтоне.
Глянула, улыбнулась, — Ярославка — это её детство. Дача… Вольная волюшка! И отвернулась. Ей — к Казанскому.
Никому до тебя нет дела, мой город, — все лезут, ползут от прилавка к прилавку… И остается от этих замороченных выдавленных людей только сор и тяжелая смрадная пустота. Ну ничего… — она передернула плечами и подняла воротник — сильно дуло. — Все равно ты живая, Москва, глупая ты моя! Правда, здорово обеднела — ты потеряла кота. Помнишь, был такой: ленивый, барственный… Так вот, его у тебя украли, потому что украли его у меня. Его место в душе моей опустело — в ней сквозит, и моя боль невольно передается тебе, мой город. Потому что мы с тобой обе — одно. Тебе ведь все передается — все наши страхи, все помыслы, — твой воздух забит обрывками наших куцых желаний. Мы вырождаемся — твои чахлые коренные жители… нас задавил слом эпохи и необходимость платить по слишком высоким счетам. По счетам искореженной, обезкровленной и слишком тяжко и долго грешившей России… И со слухом у нас проблемы — нас оглушают шорохом шин чужаки, что вылазят из «Мерседесов» с видом оккупантов, посетивших местное гетто. Мы становимся лишними и, раскорячась, замираем на одной ноге где-то посреди тротуаров Тверской, окруженные заледенелой коростой, боясь сделать лишний шаг в сторону — задавят или толкнут или просто убьют — молча, спокойно и просто, не изменив выражения на сытом ощерившемся лице! Да, мы боимся шагнуть, а потому, сделав шаг, обязательно падаем, и бьемся, и бьемся как рыба об лед… а мы и стали твоими рыбами, мы — коренные московские рыбы с раззявленными беззубыми ртами, хватающими воздух, которого нет, с обвисшими плавниками и содранной в кровь чешуей!