Самодурка | страница 33



А просто — станцевать адажио в полножки, — да так, чтобы в каждом, даже едва обозначенном движении, рождалась энергия и точность. Поканифолила балетные туфли, кивнула концертмейстеру, и вот на голой сцене расцветает легендарный, невообразимо родной её образ, напевающий вполголоса о несказанном и несбыточном счастье…

Надя к кулисе прильнула, смотрит не насмотрится на свое божество. И вдруг в памяти поднялось:

О, я хочу безумно жить;
Все сущее — увековечить,
Безличное — вочеловечить,
Несбывшееся — воплотить!

Где вы, Александр Блок, вы видите это? — взмолилась она. — Эти последние, замирающие на рубеже пластические мелодии века, который вы так нечаянно напророчили…

Вочеловечить сущее… А если это вообще возможно, какое искусство осмелится? Анна, какое? Вот сейчас твои руки вздохнут и устремятся ввысь подальше от юдоли земной — поближе к небу… Вот сейчас ты разогреешься и начнешь — и в танце твоем, в твоей красоте, осознающей тайну свою — тайну вечной женственности, воплотится взлет века, взлет времени — его трагическая поэзия, которую ты словно бы впитала в себя, вместила в душе… И эта боль, одухотворенная и живая, сотворила твой сценический образ.

У Нади вдруг задрожали губы.

— Ну почему, — прошептала она почти беззвучно, уткнувшись носом в кулису, — почему все так? Почему она — Анна Федорова — уникальная, единственная, оказалась вдруг не нужна… А эти шелестящие бездари — они тут, они к месту. Почему такое вообще возможно? Почему талант всю свою жизнь, — часто недолгую, — должен расшибаться в кровь, доказывая свою необходимость и правоту? И неизменно утыкаться в бетонную стену молчания сплоченного большинства…

Там, на доске объявлений, был вывешен состав завтрашнего спектакля, специально поставленного для Федоровой. Этот спектакль — последний. Снят с репертуара. Об этом Надя узнала сегодня утром, переодеваясь на класс. Неужели завтра ОНА будет танцевать в Большом в последний раз? Воплощенная въяве гармония, которую изгнали из родного театра… Какая боль!

Надя вся напряглась, почувствовала как заломило в висках, в глазах потемнело, как будто она резко нагнулась после тяжелого гриппа, а потом так же резко выпрямилась. Умом она понимала, что Федорова больше в театре не работает. Но теперь, увидев её, репетирующую в одиночестве свой последний спектакль, Надя не выдержала — что-то в ней надломилось… она ждала слез… их не было. Была только сухость. Иссушенная холодная пустота.

Надя замечала эту стылую отстраненность и в Федоровой — та всегда была очень немногословной, сдержанной на эмоции, а теперь вся ушла в себя казалось, мира для неё больше не существует… Осталась только полыхающая, раскаленная добела работа духа, работа мысли, — крайняя степень внутренней сосредоточенности, недоступная никому из тех, кто мог физически приблизиться к ней.