Смородинка | страница 33
Не будьте крохоборами, друзья мои!
Летний вечер прекрасен. Вдоль улиц несутся шарики тополиного пуха, серебристая акация повисла томными гроздьями. Начало июня — трепетного, томительного месяца. Не знаешь чего ждать — то ли духоты перед грозой, то ли свежести после нее. То ли того и другого вместе.
К маленькому домику, полускрытому виноградом и плющом, выстроилась делегация из трех человек. Точнее, из двух с половиной. Папа, мама и я четырех с половиною лет. Мы пришли к нашему мастеру Карлу Ивановичу Эстенвольде просить его закончить наш ремонт.
Мне скучно. Я начинаю крутиться на месте и незаметно высвобождаюсь из маминой руки. Краем глаза я замечаю одноухого плюшевого мишку, голубое ведерко с совком и потертый мячик. Детей у Карла Ивановича нет, поэтому происхождение этих вещей загадочно. Они сиротливо валяются посередине двора и вызывают у меня жгучее желание поиграть с ними. Играть мне, естественно, не разрешают. Флегматичная трехцветная кошка возникает вдруг на дощатом заборе и, презрительно окидывая нас взглядом, начинает мыться. Моется она с воодушевлением и знанием дела, так что по всему двору разносится ее хрипловатое причмокивание. Мне очень хочется подойти к кошке, но в этот момент на весь дворик раздается фальцет:
— Хорош-ш-ш лизаться! А, ну, гэть, отсюдова-а-а!!!
Кошка исчезает со скоростью звука. Я различаю в глубине двора покосившуюся кушетку с мятым покрывалом. Над кушеткой склоняется полная женщина в белом сарафане.
— Карлуша, вставай, голубчик! Люди пришли, нельзя же так!
— А-а-а! Я-я-я! А, ну-у-у!!! — несется с кушетки.
— Карлуша-а!! — молит женщина.
С кушетки поднимается что-то длинное, худое и невообразимо лохматое. Это и есть наш мастер Карл Иванович Эстенвольде, в просторечье, Карлуша. Запойный пьяница, враль и художник от Бога.
Каким невероятным ветром судьбы занесло его в Баку, никто не знал. Поговаривали, что сам он хорошего рода, что вроде бы ему родня по какой-то далекой и давней линии художник Кипренский, тот самый «любимец моды легкокрылой». Гипотетический потомок Кипренского был худ, вечно всклокочен, и потрепан жизнью донельзя. Когда он трезв, ему нет равных в работе. Движения его отточенные, а глаз зорок и сметлив. Когда он делал ремонт у моей бабушки… О, это была поэма! Соседи со всего ее шумного монтинского двора сбегались посмотреть на Карлушину работу. Причем, сбегались и те, с которыми бабушка была в ссоре, (в настоящей, безумно темпераментной соседской ссоре!!! Это вам не анемичные интеллигентские разногласия и робкое выяснение истины!), и те, которые даже выговорить имя Карлуши не могли, а произносили нечто вроде: «Ай, Га-арлушя, ай, маладес» (именно так, с бакинскими растяжками гласных. Куда же без них, родимых!) Надо было видеть, как Карлуша, прищурив глаз, с точностью аптекаря смешивал краски, чтобы добиться нужного оттенка, как мягкими, словно у пантеры, бросками касался стен, выписывая узор, высветляя, штрихуя, затирая или наоборот, сгущая мазки до вкрадчивой бархатной черноты. Отбегал, вглядывался, подбегал, колдовал, снова отбегал, и в зависимости от впечатления, или напевал «Тон бела неже» (это означало, что он доволен, а песня Сальваторе Адамо только подтверждает это), или хватался за голову и вырывал порядочный клок волос (означало обратное!). Стены расцветали, покрывались призрачным жемчужно-синим узором бесконечных арабесок. Строгим белым пятном с вишневым узором вписывался в них камин, и вскоре сама комната напоминала маленький дворец из арабских сказок. Бабушка кидала на соседей победоносные взгляды, те восхищенно цокали языками, а Карлуша приглашался к столу, где уже дымилось блюдо с янтарным пловом. Тело Карла Ивановича отогревалось от вкусной пищи и горячего чая с вареньями, а душа расцветала от похвал.