Смородинка | страница 32
— Спи, бала (детка). Завтра подумаем, — вздохнула мама и отвернулась к стене.
Вечером следующего дня я была уже у Маши. Мы сидели на табуретах, и пили чай из кружек. Нам светила чудесная лампочка под газетным абажуром. Несмотря ни на что, мы были молоды, смешливы и счастливы.
Через два дня Полина Васильевна приехала в больницу.
— Детка, Лямаша, не обижайся, — говорила она и теребила крепдешиновый платочек на шее. — Он очень любил эту чашку. Ну, и черт с ней! Севр, Севр, все уши прожужжал! Ну, дитя дитём, я же тебе говорила, а ты не верила. Думала, что я понапрасну на него ворчу. Ну, не бери в голову. Плюнь и разотри. Знаешь, как он переживает. Привязался к тебе. К тому же, инвалид. Ну, вспылил, прости уж! Возвращайся. Да и к маме тебе от нас ближе ехать.
— Бала, — улыбнулась мама. — А, бала?!
— Нет! — отрезала я. — Простите, нет!
— Что ж, — вздохнула Полина Васильевна. — Хозяин — барин! Простите, если что. — Она неловко ткнулась в желтую мамину щеку, приобняла меня и вышла из палаты.
— Солнышко ты мое, великодушное! — усмехнулась мама. Я нахмурилась. Тут пришла медсестра, и маму повезли на процедуры.
Я вышла на улицу. Со всех сторон на меня неслась хлюпающая весенняя Москва. На голых ветках орали воробьи, и от мороженого в больших ящиках уже не поднимался морозный пар. Был конец марта. Через четыре дня маму должны были выписать. Сердце мое пело. Я одержала победу. Я не сдалась.
Около станции метро «Каширская» торговали книгами. Я купила календарь с кошками и маленькую детскую книжку «История фарфоровой чашки». В ней красочно рассказывалось о создании фарфора.
Мы возвращались в Баку, полные смутных надежд. О нелепом Адаме Осиповиче я старалась не вспоминать. У меня портилось настроение. Мама молчала, думала о чем-то.
— Давай, я позвоню, а ты поговоришь с ними, а, бала?! — сказала она мне уже в Баку.
— Нет! — Я была молодой и жестокой. Я такой и осталась, разве что молодости поубавилось.
— Как знаешь — эхом отозвалась мама. Бледная до прозрачности, она уже и сама напоминала эхо. Через семь месяцев ее не стало. С Расковскими я так и не поговорила. Я не могу поручиться, что поговорила бы с ними сейчас. Но, иногда я смотрю на потрепанную детскую книжку о фарфоре, щедро разрисованную моей дочерью и понимаю, что ничего в этом мире не происходит зря. И в революционной непримиримости своей дочери порой узнаю себя — молодую и горячую, не прощающую обид, и не знающую, что за это придется платить. Но юность — это волшебный фонарь времени. Под его светом верится в лучшее.