Фотография | страница 4
— Потому что душа отогрелась, золотая моя, — бабушка с грустной мудростью улыбнулась напротив. — Потому что умирать больше не хочешь.
По Витке вдруг пронзительной, темной волной прошло отчаянье при воспоминании о прожитом и пережитом, в следующую минуту она растерянно оглянулась.
— Но ведь это… смерть?
— Да нет, Витуш, — та же грустная, чарующая мудрость улыбки, родинка на правой щеке и любовь, любовь, затмевающая все, глаза, переполненные любовью. — Память это.
— ?
— В памяти ты, Витуш. У меня в гостях. Успела я… Успела! — укоряюще закивала бабушка в ответ на недоумевающий взгляд. — Что ж ты так сразу-то? И с розой на подушке…
— Так это… — пунцовым смущением оттого, что не догадалась раньше, вспыхнула Витка.
— Память обо мне. И покуда жива она — и я живу. В ней. Земля-то — только для тела. Успела я…
— А… — горло Витки сдавили рыдания, она вдруг наклонилась через стол и поцеловала маленькую морщинистую руку с запахом детства, покоя, рая. — А как же ты пришла ко мне?
— А фотографию на полу кто бросил? — ласково засмеялась бабушка и потрепала Витку по волосам. — С фотографии-то все видно! А пыли, пыли-то развела! И мальчику не открыла.
— Да не мальчик он! — зло скуксилась Витка. — Мужик здоровый с блажью в башке — переспать со мной. Тебе-то не видно с фотографии. Ну вот интересны ему такие уроды, как я! Да и не нужен он мне…
— А кто нужен, Витуш? — мягко, воркующе спросила бабушка и подлила Витке густой, луговой, с травами, чай, и Витка замерла от этого запаха лугов, детства, счастья, и заплакала, не мигая, не сводя глаз с дорогого лица.
— Ты знаешь, кто…
Тихо и неспешно течет Виткина повесть, тикают часы, чуть развеваются от весеннего ветра кружевные занавески, и — покой, покой, покой! Прозрачно-золотая тишина, мурлыканье кота на бабушкиных коленях (и он здесь, в памяти?), и, Боже мой, ничего больше не надо. Но тихо течет Виткина повесть. О любви, о болезни, о сумасшедшем доме…
Три года после свадьбы были ослепительным, верховным счастьем бытия. Иногда в первые послесвадебные месяцы Витке становилось страшно — до того замирающе-сладко, до того блаженно ей было жить на земле, плескаться в этом счастье, как в родниковом ключе, пить его, замирая, ледяными глубокими глотками, щурясь на мир сквозь стоцветную радугу его дождя. Ночью они выходили встречать первый снег, и Сашка держал ее руку в тяжелой мохнатой варежке с дырками, а из дырки смешно торчали пальцы, и Сашка целовал их, озябшие и розовые, а Витка вырывалась, захватывая ломящими от холода руками снег, лучистый от жемчужного света, и подбрасывала его вверх, в низкое косматое небо, и смеялась, и падала навзничь в дивную чистоту зимы и любви. Был и лес, майский, дубравный, с белыми вспышками ландышей под ногами, с водопадом птичьего щебета, и любимые шаги рядом, и голос, за который можно было отдать жизнь, и зеленые насмешливые глаза, в которых светилась теперь для Витки вселенная. А потом наступила осень, и так здорово, так бодро и молодо бродилось по печальной желтизне старинных аллей, так высоко и нежно светилось над дымящимися асфальтовыми котлами города бирюзовое небо и пряно пахло листьями и умирающей травой. И был печальный бронзовый Пушкин в замшелой глубине парка, и прибой бархатцев у ног, и ласковый покой вечеров, когда двое — рядом — на жизнь и на смерть, и задыхающийся ночной шепот… И была болезнь.