Слезы и молитвы дураков | страница 6
И вдруг Рахмиэл с пронзительной ясностью осознал, что без колотушки он — никто, жалкий старик в бабьем платке, бедняк и горемыка.
— Рабби, отдайте мою колотушку, — взмолился он, — Отдайте!
— Пожалуйста, — смутился старик. — Кажется, с ней ничего не случилось.
Рахмиэл схватил протянутую колотушку и, не доверяя себе и рабби Ури, застучал.
— Стучит, стучит, стучит, — приговаривал он, пятясь к двери. — Слава богу.
Когда он вышел, рабби Ури подошел к окну и опустил засиженную мухами занавеску. Господи, сколько лет ее не стирали! Да и зачем? Рабби Ури никого больше не хочет видеть. Никого! Ни любимого ученика… ни посланца бога… ни сторожа… никого. Его глаза, его кладовые, переполнены, набиты доверху. Он видел мор и глад, он пережил три войны. Он встречался с уймой людей и людишек. Все они, не отряхивая со своих одежд и со своей обуви грязь, кровь, блевотину, входили в его глаза. Хватит! С сегодняшнего дня он закрывает свои кладовые. Навсегда. Можно смотреть и не видеть. Можно слушать и не слышать. Можно просто достать из чулана пузырек для мышей… налить восемьдесят две капли… по капле на каждый прожитый год, и — здравствуйте, мои лекари, могильные черви. Но достойно ли человеку умереть, как мышь. Человек должен уйти как человек.
— Когда же? — спросил он у лампы. — Когда же?
В лампе зябко дрожал огонек.
— Когда нас задуют?
За окном — из конца в конец улицы — ходил Рахмиэл, стучал колотушкой и, видно, думал об Ароне.
А ему, рабби Ури, о ком думать по ночам? О ком?
II
Ночь для Ицика Магида начиналась с первой звезды, проклюнувшей, как цыпленок, бархатную скорлупу небосвода. Проклюнется один, за ним, глядишь, и целый выводок высыпал, разбежались по небу, как по двору, только пушок светит. Рабби Ури говорит, что у каждого человека своя звезда. Может быть, и у него, у Ицика Магида, есть какая-нибудь паршивая звездочка, недоносок. Светит где-нибудь, но что толку? Нет одинаковых звезд, и нет одинаковых судеб. Есть звезды-богатеи и звезды-нищие, есть звезды-кровь с молоком и звезды-калеки. Не дай бог родиться под такой звездой-калекой, какая светила его матери в день ее рождения. Своих родителей он, Ицик Магид, почти не помнит. Отец вроде был из-под Житомира, после погрома порешил местечкового урядника — господи, сколько урядников в России, — бежал, скрывался, добрел до Литвы, пошел в лесорубы и до самой своей смерти валил не урядников, а лес. Его звали Габриэль — во всяком случае так он себя называл. Мать служила у лесоторговца Фрадкина сперва нянькой, а потом кормилицей. Каждый год она рожала по мертвому ребенку — пока не родила его, Ицика, а через пять лет умерла вместе с тем, кто мог бы стать его братом. Похоронили их в одной могиле. Ицик Магид помнит, как он стоял с отцом над отрытой ямой и смотрел вниз и ничего, кроме большого майского жука, ползавшего по отвесной стенке могилы, не видел, и ему было очень жалко жука, жук был живой и даже с крыльями, которые он то и дело расправлял, бедняга.