Дети новолуния [роман] | страница 78
Впрочем, вот-вот они проснутся. Скоро в дверях возникнет жена с теперь уже неснимаемым выражением слёзной просветлённости на лице и, сцепив пальцы на груди, умильным голосом сообщит о последнем своём причастии или станет рассказывать о полуночных бдениях со своим духовником, приезжающим к ним, как на работу, практически ежедневно. Она стала очень религиозной, его жена, дочь банального поселкового аппаратчика, ей, наверное, страшно осознавать стремительно убывающую осмысленность их пожилого существования. Ее комнаты пропахли медовыми свечами. Были времена, когда в церквях вместо акафиста пели государственный гимн, а теперь все точно испугались. Он перестал отмахиваться, он молчит, и ей кажется, что ему это близко.
Старик пересёк просторную, предельно ухоженную гостиную, в которой давно никто не собирался, не встречался да и не задерживался подолгу, но где всё содержалось в таком педантичном порядке, словно с минуты на минуту сюда должны были войти важные гости и немедленно начать общение в атмосфере стерильной чистоты. По стенам были развешаны фотографии в бархатных рамках, какие-то сабли, казацкие шашки, за стеклом в сервантах красовались дорогие, по большей части бессмысленные подарки: от хрустальной нефтяной вышки до малахитовых табакерок с его изображением. Несмотря на шарканье тапок по паркету, поступь его, как и прежде, отличалась твёрдой, медвежьей властностью. Он выдвинул ящик, из глубины достал старую бриаровскую трубку и с голодной жадностью обнюхал её. «Пять лет без курева, — сердито подумал он. — Как на каторге». Затем сунул трубку в карман плотного махрового халата, запахнулся и вышел на балкон.
В лицо дохнуло ранней свежестью; сырой, терпкий воздух, казалось, слился с дыханием, протерев разум, как запотевшее стекло. С балкона открывался тихий вид на речку, прорезающую тёмно-зелёное поле, разбухшее от утренней влаги. Широкая полоса леса, как будто бурая шкура полинявшего зверя, раскинулась до самого горизонта. Гулкая, напряжённая тишина. Вот и осень.
Он был ещё крепок, ещё силён, седая шевелюра красиво обрамляла крепкий череп сибирского самородка. Правда, сердце дурило, дурила печень, не простившая пристрастия к стакану, но в целом он не чувствовал своих лет и не признавал финала — пусть почётного, но финала, «списания в представительский инвентарь», как он выражался. Он всё понимал, понимал закономерность своего положения, но тот, который всегда шёл напролом, сметая своих и чужих, всегда подчинявший каждый миг достижению поставленной цели и овладевавший ею, как горячо желанной женщиной, не соглашался. Это мучило его и погружало в бездну такой невыразимой скуки — не тоски, не хандры и не модного сплина, а именно той бескрайней русской скуки, раздирающей тупыми когтями до самого мяса, до нутра, — что порой ему хотелось убить её, растоптать, задушить собственными руками. И тогда никакие, пусть даже самые светлые воспоминания не спасали его от него самого — того, кто всегда был яростен, бездушен и неутомим.