Мой золотой Иерусалим | страница 72



И до самого последнего момента, пока с моим телом происходили какие-то дикие пертурбации, правда, уже не болезненные, а скорее сулящие близкое блаженство, я слышала, как сестры торговались между собой: одна приставала ко всем, почему не поверили сразу моим жалобам, другую гнали за акушеркой, третья не могла найти кислород, а та, что принимала ребенка, исполняла роль утешительницы:

— Вот и прекрасно, — подбадривала она меня. — Вот и хорошо! Все, как надо. Постарайтесь расслабиться.

Но по ее ровному голосу было ясно, что она напугана куда больше, чем я. Я уже чувствовала себя прекрасно, мне было хорошо. Ребенок родился с невероятной быстротой без всякого присмотра и помощи. Потом сестра призналась, что едва успела поймать новорожденного. Я же, как только почувствовала, что ребенок выскочил на свет, тут же села и открыла глаза. А мне сказали:

— Все в порядке. У вас девочка. Хорошенькая маленькая девочка.

Сестры уговорили меня лечь, и я послушалась, только засыпала их вопросами, все ли у девочки на месте? Сама не знаю, чего я испугалась — что у нее нет рук или пальцев? Но меня успокоили, что девочка отличная. Я лежала, радуясь, что все позади, и даже не надеясь, что мне дадут на нее посмотреть, но вдруг услышала, как она заревела — плач был удивительно громкий и горький. К этому времени подоспела акушерка — сплошной крахмал и улыбки — и даже сочла нужным извиниться, что опоздала:

— Совсем как в поговорке, — сказала она: — у семи нянек дитя без глазу. Но вы и без меня отлично справились, верно?

Сестры вдруг тоже превратились в симпатичных девушек, они суетились вокруг, вымыли меня, обтерли и уложили поудобней, и в один голос твердили, что роды у меня были потрясающе быстрые, что надо было не стесняться, а жаловаться и стонать погромче, что сейчас всего половина третьего, и спрашивали, как я назову дочку.

На ту, что задала этот вопрос, акушерка поспешно шикнула, так как, видимо, предполагала, что девочка долго у меня не останется. Но мне было все равно. Я чувствовала себя удивительно бодрой, наверно, это обычная реакция в подобных случаях, казалось, я могу встать и уйти. Минут через десять, когда мне вручили мою собственную ночную рубашку — одеяние, украшенное мексиканской вышивкой, присланное сестрой специально для этого события и вызвавшее восторженные возгласы сестер, — акушерка спросила, не хочу ли я взглянуть на новорожденную.

— О, конечно! — с благодарностью отозвалась я, и она куда-то ушла, а потом вернулась, неся на руках мою дочь, закутанную в серое, покрытое пятнами крови одеяльце, к ноге у нее была привязана бирка, на которой значилось: «Стесси». Акушерка вручила сверток мне, и я сидела и смотрела на дочку, а она глядела на меня большими широко раскрытыми глазами, и мне казалось, что она меня узнает. Бесполезно даже пытаться объяснить, что я тогда испытывала. Наверно, любовь — так бы я это назвала, и притом — первую в жизни.