Любимые дети | страница 76



— Не помогут, — улыбается она.

Снимает пальто и серый пуховый платок, и я принимаю их, эти вещи, уже много лет знакомые мне, а мать поправляет руками волосы и говорит, жалуясь:

— Лезут. Ничего почти не осталось. Все хочу постричься, но никак не соберусь.

— Нет, — прошу, — не надо!

Пытаюсь представить ее стриженой, силой воображения разрушить

ОБРАЗ МАТЕРИ,

привычный с детства, менявшийся исподволь вместе со мной самим и потому неизменный, пытаюсь разглядеть в ней черты наступающей старости, увидеть, как нечто отдельное, тонкие, седые, вьющиеся волосы ее, стянутые в жиденький узелок на затылке, различить следы той гребенки, которой причесывает время, пытаюсь, но не могу, и не мог никогда, и не смогу, наверное.

— Конечно, — улыбается она, — ты хочешь, чтобы я совсем облысела.

— Нет! — восклицаю и, сынишка тридцатилетний, лезу к ней с нежностями, как в детстве, и она отбивается, не скупясь на затрещины, и ворчит, сердясь притворно:

— Отстань! Пьяница несчастный!

Ухожу, стеная, уношу пальто и платок и слышу вздох ее:

— Господи, когда же ты повзрослеешь?

— О ком речь? — смеюсь. — Обо мне или о всевышнем?

Вешаю пальто на крюк, рядом платок пристраиваю, но в кухню уже не возвращаюсь. Иду в комнату, собираю наскоро постель, раздвигаю шторы, смотрю на будильник — четверть одиннадцатого. Я только что встал, а мать уже успела приготовить завтрак, накормить немалую свою семью — шесть человек, если считать жену Чермена и двух его сыновей, — дождаться автобуса, сесть в него, приехать в город, достучаться до меня, и вот уже спичкой чиркает, газ зажигает, седьмого кормить собирается. В сумке у нее, знаю, курица вареная, яйца, пироги, фасоль, и сейчас она подогреет, поджарит и — кушать подано! — позовет меня, и я жду, радуясь уже не только встрече с ней, но и тому, что мне не придется идти в магазин, стоять у плиты, мыть посуду и так далее, и, поняв это и чувствуя себя виноватым, спрашиваю, кричу из комнаты в кухню:

— Ты долго стучала?

— Нет, — отвечает мать, — только стукнула, и ты открыл.

Значит, все это произошло мгновенно — я и в лесу побывал с Черменом, и у отца в больнице, и двое в белых халатах прошли мимо меня: «Ампутация», и голоса мальчишеские: «Твоему отцу хотят отрезать ногу», — все слилось воедино и раскрутилось снова, и, подгоняемый ужасом, я взобрался на дикую грушу, уселся на ветку, как филин, и, вперившись в пространство, попытался осмыслить происходящее, но не сумел, и бессилие мое вылилось в обиду на мать, на Чермена, которые знали обо всем, но помалкивали, словно боясь чего-то, и, потеряв в них веру и решив действовать самостоятельно, я разработал блестящий план и осуществил его, не слезая с дерева, вызволил отца и покарал двоих в белом, чтобы им не  х о т е л о с ь  впредь отрезать людям ноги. Но, пережив миг восторга и поостыв, я снова увидел отца на больничной койке, услышал неживое слово «ампутация» и, устыдившись бездействия своего, торопливо спустился с груши, бросился к Чермену и спросил хмуро и требовательно: «Что будем делать?», и он ответил спокойно: «Ничего. Все обойдется», однако спокойствие его происходило не от уверенности, как и план мой замечательный, и, уловив их сходство, я понял, что существуют некие силы, перед лицом которых взрослые и дети одинаково малы и беспомощны, и удивился тому, что сравнявшись со мной, отец, мать и Чермен не обесценились в моих глазах, и даже наоборот, стали ближе и роднее — это новое чувство открылось во мне: